В чем следует искать объяснение как массовых убийств, так и феноменальных достижений ХХ века?

Практика массового уничтожения людей получила распространение в ХХ веке прежде всего потому, что массовые производство и контроль сделали возможными ранее утопические проекты полномасштабной трансформации общества Проницательнейший историк современности Эрик Хобсбаум отмечает труднообъяснимую способность модных кутюрье предугадывать смену эпох. В самом деле, эпоху абсолютистских монархий можно четко определить по аристократическим парикам. Парики распространяются при европейских дворах с 1630−х годов и столь же быстро исчезают после 1789 года с Французской революцией. В буржуазном XIX веке влиятельные мужчины носят чопорные сюртуки и цилиндры.

По этой мерке ХХ век наступает не в календарном 1900 году, а с погружением современного мира в катастрофу 1914−го. Квинтэссенцией массового общества ХХ века становятся повседневные костюмы инженеров и служащих. Война принесла цвет хаки, френчи и кители, перепоясанные дождевики и кожанки — стиль диктаторов и тайной полиции, хотя изначально это лишь профессиональная одежда механиков и пилотов.

Судя по моде же, ХХ век закончился преждевременно — уже в 1968 году. Вспомните битлов, босиком пересекающих Эбби Роуд. Мир захватывают молодежные джинсы. В 1989−м пал последний оплот застегнутых на все пуговицы бюрократов — советский блок.

Итак, если символические фигуры раннего модерна — дворянский щеголь и солидный буржуа, а нынешний постмодерн стал эпохой молодых шалопаев, то «высокий модернизм» ХХ века был периодом инженеров, управленцев, диктаторов и военных.

Индустриализация власти — беспрецедентно возросший потенциал творить добро и зло — вот в чем следует искать объяснение как массовых убийств, так и феноменальных достижений ХХ века.

Наступательная паника

Сразу оговорю, какие объяснения надо оставить — хотя они весьма популярны среди публицистов и тиражируются на киноэкранах. Это представления о насильственной природе человека либо инстинктах толпы и тоталитарных идеологиях.

Социолог Рэндалл Коллинз в только что опубликованной в Принстоне монографии обобщает массив данных о насилии в целом спектре ситуаций — от семейных ссор и драк на стадионах до полицейских и тюремных избиений, уничтожения пленных, погромов и геноцида. Согласно Коллинзу, насилие всегда ситуативно и кратковременно, то есть зависит от микросоциального контекста и соотношения сил, а не от психологических комплексов и порочной генетики.

Абсолютное большинство актов насилия совершается нормальными людьми, попавшими в ненормальные обстоятельства.

О чем я могу свидетельствовать из личного опыта изучения войн в Мозамбике, Абхазии и Чечне? Сталкиваясь в ходе социологических интервью с признаниями в чудовищных жестокостях, более всего поражаешься, до чего обычны эти люди.

Мой коллега Марк Сэйджман, составивший социально-психологический портрет террористов «Аль-Каиды», пришел к парадоксальному выводу: фанатики оказались нормальнее среднестатистических обывателей, поскольку «Аль-Каида» отсеивала за ненадежностью психически неустойчивых кандидатов. В сознании террористов, они совершают альтруистическое самопожертвование ради отмщения и защиты святого дела, что не так уж отличается от мотивации бросающихся на амбразуру героев и идущих на таран камикадзе.

И еще наблюдение из личной практики. Среди студентов-вечерников в нашем чикагском университете немало полицейских, особенно в семинаре по социологии мафии. Их основная реакция на русский фильм «Брат-2» с его узнаваемыми пейзажами Чикаго — мягко говоря, недоверие. Раки в озере Мичиган, у отеля «Дрэйк»? Но главное, объясняют мне эти студенты, — в перестрелке царит хаос. Сердце бешено колотится даже у самых опытных и крутых, ничто не идет по плану и инструкции, а пули летят во все стороны. Исключение — снайперы. Они (как и киллеры, и пилоты-асы) психологически и физически находятся вне боя, оттого спокойны и методичны. Они научены видеть в прицеле не человека, а цель. Поэтому никогда не смотрят людям в глаза.

А что самое трудное в полицейском профессионализме? Совладать с собой и не добить на месте гадов, которые только что в тебя стреляли и убегали.

Именно это Рэндалл Коллинз называет «наступательной паникой». Расправа над поверженным противником — будь то в семейной ссоре, уличной драке, сразу после боя, в крестьянском бунте или этническом погроме — выплескивает в кровавом буйстве крайние степени стресса. Придя в себя, сами победители не могут поверить, что могли такое натворить.

Стресс охватывает всех нормальных людей в конфронтационных ситуациях. Судя по всему, наша социально-биологическая норма — избегание конфликта. Распространение видеосъемок позволило социологам по кадрам отследить, что типично (не в кино, не в сенсационных репортажах и не в раздутых слухах) происходит на стадионах, в барах, при ограблении банков и разгоне демонстрантов. Норма все-таки — это уклонение от действия через крики и оскорбления. В сравнении с кино реальные драки и ограбления выглядят довольно дурацки. Охваченные стрессом люди не компетентны в применении насилия. Конечно, затем в порядке психологической компенсации они многократно пересказывают себе и друг другу детали столкновения в приукрашенном виде: «Мы им показали!» Но статистика свидетельствует: абсолютное большинство столкновений не идет дальше угрожающей имитации, в крайнем случае пары ударов.

Истоки террора

Откуда тогда войны, террор и резня? Тут действуют два взаимоусиливающихся механизма — дегуманизация жертв и приобретенный технический навык. Человеческая природа противится убийству себе подобных. А не подобных?

Если они другого племени, языка, религии, класса? Тем более если при этом можно не видеть глаза жертвы, а лишь натренированно наносить удары или, того проще, нажимать на кнопки? Наша природа ведь еще и противоречива…

Человек — существо групповое и территориальное. Мы готовы отчаянно оборонять свое потомство и «кормовые площадки», как выражаются социобиологи. Библейская заповедь «не убий» явно противоречит библейским же рассказам, как праведный народ под корень изничтожает соседей, забирая при этом их «дев и стада» — производственные активы древних скотоводов.

В ходе эволюции значительно увеличивался размер социальных групп, которые мы считаем своими родными: от рода и племени к нации, расе, мировой религии или массовой партии. Собственно, об этом знаменитый постулат «Воображаемых сообществ» Бенедикта Андерсона. Воображаемые вовсе не означает не имеющие реальных последствий.

Ирландец, поляк или, скажем, истинный пролетарий в принципе не могут знать всех представителей своей нации или класса. Но сколько при этом людей готовы идти на смерть за общее дело! Соответственно, возрастали и размеры групп чужаков, которых в ситуации конфликта из-за реальных или воображаемых благ и угроз не считали за людей. Впрочем, это пока слишком общее условие, которое требуется конкретизировать.

Тоталитаризм?

Социальный философ Ханна Арендт, в 1961 году наблюдавшая в Израиле знаменитый суд над Адольфом Эйхманном, хлестко назвала обвиняемого воплощением «банальности зла».

Оберштурмбанфюрер СС Эйхманн оказался вовсе не демонической личностью и даже не патологическим антисемитом. Водился, когда надо было, и с евреями. Этот бывший продавец электроприборов вступил в нацистскую партию и СС только в 1933 году, когда стало ясно, где теперь делать карьеру. Долго не мог стать полковником. Но в 1942 году Эйхманна произвели сразу в генералы, поручив организовать окончательное уничтожение евреев. За что он и берется с деловым размахом — планы, совещания, выбивание вагонов под отгрузку.

В 1944 году уничтожены уже миллионы людей, Рейх терпит поражения, а Эйхманн все обижается в личном дневнике: его не приглашают на вечеринки к нацистскому руководству…

Какой сверхзлодей? Банальнейший карьерист!

Ханна Арендт одной из первых стала теоретизировать тоталитаризм (о чем, похоже, впоследствии пожалела). Она стремилась предупредить человечество о наступлении ранее невиданных тираний, которые делают из мелких эйхманнов монстров. Предтечей послужил фантастический роман Джека Лондона «Железная пята». Затем были разочаровавшийся анархист Джордж Оруэлл и либеральный воитель Карл Поппер. Само же словечко запустил в оборот Муссолини, подразумевая, что его режим не чета склеротичной монархии и продажному либерализму. Тоталитаризм есть проект полного подчинения государства и народа великой Идее, которую олицетворяет Вождь.

До сих пор вроде бы все так, но дальше что? Добротная теория должна связно отвечать на вопрос, почему в ХХ веке настолько возрастает число и интенсивность диктатур. Каким образом у власти оказывались дотоле маргинальные интеллигенты вроде Муссолини и Гитлера, Ленина и Мао? Либо популисты из младших офицеров начиная с Ататюрка, Перона и Насера? Что общего у Че Гевары и аятоллы Хомейни, кроме оппозиции Америке? Или чем вам не тоталитарна ваххабитская Саудовская монархия, если бы ей не покровительствовали США?

Нелегко спорить с настолько расплывчатой концепцией, как тоталитаризм. Она оперирует философско-публицистическими обобщениями, несет в себе мощный эмоциональный заряд и, главное, идеологична. Поэтому из эмпирической базы заведомо исключены западные демократии, хотя и они в войнах ХХ века прибегали к концлагерям, тайному сыску и массовой пропаганде.

Последнее сказано вовсе не ради «сами хороши». Это вполне аналитический вопрос. Почему государства и политические движения ХХ века, невзирая на издержки, предпринимали гигантские проекты переустройства экономик, обществ и самого мира?

ХХ век заставил все правительства править

Это тоже цитата из мудрого Хобсбаума. Что стоит за ней?

В 1914 году центр капиталистической миросистемы фактически совершил групповое самоубийство. Волны от этого коллапса не утихали в Европе три десятилетия, а на мировой периферии — до 1970−х годов. Продолжались революциями, партизанскими войнами и националистическими диктатурами.

Откуда, думаете, возник Ирак? Из Месопотамии, которую в 1918 году англичане отобрали у турок-османов и создали там полуколониальную монархию, которую в 1958 году свергли молодые патриотические офицеры, среди которых был Саддам Хусейн. Такими причинно-следственными цепочками полна история ХХ века.

Попав в кровавый водоворот Первой мировой войны, западные правительства шли на меры, ранее невообразимые. К 1917 году британский военный кабинет занимался созданием медпунктов и детских яслей при фабриках — вовсе не из социалистических идеалов, а потому, что после отправки на фронт миллионов мужчин к станку приходилось ставить их жен, а значит, заботиться о детях и о доступном здравоохранении. Воюющие Англия и Франция импортировали продовольствие морем (тем самым попадая в кредитную зависимость от США). Континентальным же Германии и Австро-Венгрии пришлось вводить карточки и продотряды. Австрияки в 1916 году сняли с фронта 60 тыс. штыков и направили эту силу искать по деревенским дворам укрываемое продовольствие. Германский же Генштаб превратился в прообраз Госплана, заменившего рынки всех основных товаров. Это и имел в виду Ленин, превознося империализм как канун социализма.

Хотя в двадцатые годы капиталистические элиты еще надеялись на возврат к нормальным для них либеральным нормам, грянувшая следом Великая депрессия не оставила таких надежд. Государства стали превращаться в осажденные и регламентированные крепости.

Понять эволюцию власти в ходе ХХ века помогает необычный американский политолог Джеймс Скотт. С одной стороны, он давно признанный классиком профессор элитарного Йельского университета, а с другой — убежденный фермер-народник и анархист, регулярно перечитывающий «Бравого солдата Швейка». Что дает, конечно, необычную среди политологов свободу от общепринятых взглядов, правых и левых. Кстати, книга Джеймса Скотта стараниями его друга Теодора Шанина издана и по-русски под названием «Благими намерениями государства». Подзаголовок ее совсем прозрачен: «Как и почему проваливались проекты по улучшению человечества».

Джеймс Скотт выделяет четыре необходимых условия для «апокалипсиса в отдельно взятой стране» — модернистские идеи переделки мира, наличие достаточно сильного аппарата для проведения идей в жизнь, жестокий кризис и неспособность общества сопротивляться.

Обратите внимание, что, в отличие от публицистических инвектив в русле тоталитаризма или массовых инстинктов, здесь прописано несколько условий разного уровня, причем все необходимые. И все четыре условия широко присутствовали именно в ХХ веке.

Геометрическая Вселенная

Модернистская идеология впервые появляется у титанов Просвещения. От Ньютона до Дидро и Гегеля первопроходцы современности были зачарованы логикой, открывшейся им в устройстве мироздания. Как же все стройно и разумно! Бог — великий механик. Но если человек оказался способен постичь законы мироздания, значит, ему доверено ими управлять. Более того, исправлять поломки и недостатки — природные и человеческие.

Неверно винить в утопизме исключительно левых революционеров. Эпоха модерна породила три возможных отношения к прогрессу: консерваторов, полных мрачных предчувствий и ностальгии по идеализируемому вчерашнему дню; либералов, предлагающих доверить экспертной элите реформу дел сегодняшних; и радикалов, призывающих массы (но под водительством авангардной партии) совершить прыжок в светлое завтра.

Модернистская утопия плановой переделки мира свойственна всем трем идеологиям. Могло ли быть иначе в век пара и электричества? Те, кто не принимал технику, были обречены проигрывать войны и становиться колониями. Отсюда не только прожекты царей Петра, Павла и декабристов, но и реально тоталитарные военные поселения Аракчеева.

Самый успешный проект инженерии общества — конституция, да и сама карта Соединенных Штатов Америки, разлинованная Джефферсоном на аккуратные квадратики ферм с непременными участками для школ и университетских кампусов. Апофеоз капиталистического планирования — город Чикаго с геометрически прямыми, пронумерованными улицами. Помните перестроечные возмущения по поводу поворота сибирских рек? Чикаго-ривер еще в 1912 году была повернута вспять и понесла свои загрязненные скотобойнями воды с глаз (вернее, от носа) долой в Миссисипи. Объем перемещенного тогда грунта был больше, чем при рытье Панамского канала! Тот же, кто увидит здание Чикагской биржи, поймет, с чего строили московский Госплан, ныне здание российской Думы.

А скрепившие воедино Германию железные дороги Бисмарка, где в расписаниях гордо указывались секунды?!

А радикальная перестройка Парижа бароном Османом, пробившим широкие бульвары на месте средневековых нагромождений, где слишком легко возникали баррикады?

А британские телеграфные линии на дне океанов, связавшие метрополию с колониями даже в Австралии? Вот она, глобализация викторианской эпохи.

Люди-винтики

Вместе с машинами из металла росли человеческие машины — бюрократия.

В идеале это люди, организованные в четко расписанную систему должностей и сфер ответственности, которые вне зависимости от личных интересов и пристрастий не должны иметь возможности не исполнить распоряжения. Если служащий неэффективен, ленив или вороват — а трение и сбои случаются в любом механизме, — надо просто затянуть винтики потуже или заменить их. На сей счет школами управления накоплено немало вполне дельных рекомендаций.

Бюрократия означала гигантский скачок в координации совокупных человеческих усилий. Первые свидетельства — египетские пирамиды и Великая китайская стена, которые, собственно, и возводились, чтобы поразить возможностями имперской власти. То же самое — все великие храмы или надолго пережившие Рим акведуки и католическая церковь.

До современной эпохи бюрократии возникали лишь в центрах цивилизаций. Еще феодальные монархии Средневековья — это скорее вотчинно-патримониальные вождества, где короли лично знали практически всех вассалов, а епископы и помещики (и уж точно их экономы), в свою очередь, знали большинство крепостных. Если власть выходила за пределы повседневных личных обязательств (как правило, вследствие успешных завоеваний), то через поколение-другое она дробилась обратно до уровня личного контроля. Такова организационная судьба скоротечных империй Александра Македонского и Чингисхана, да и Киевской Руси.

Британский исторический социолог Майкл Манн, автор многотомной «Истории общественной власти», аналитически делит власть на две составляющие — деспотичную и инфраструктурную. Первая, образно говоря, выражается командой «Голову долой!». Но способность казнить в порыве гнева вовсе не то же самое, что доскональное знание и контроль ресурсов подданных.

Откуда в столице империи знают, сколько податей на самом деле собирают наместники в провинциях? Как добиться повседневного исполнения планов в промежутках между поездками на места для учинения разноса нерадивым?

Тут требуется автоматика, глубоко проникающая в общество, что стало возможно лишь в современную эпоху тотального учета.

В передовой стране индивидуализма Америке пронумерованы не только улицы, но и все граждане с младенчества. Social security number (ныне перенятый и в России ИНН) знают наизусть — потому что без него ни в школу, ни в больницу, ни в банк не сунуться. Поэтому от налогов может уклоняться либо нелегальная иммигрантская мелюзга, работающая поденно за наличные, либо корпорации, способные лоббировать в конгрессе и пользоваться офшорами.

Бюрократия шире чиновничества. Это и современные армии, бизнес, партии и профсоюзы. По немецкой легенде, как-то после объявления войны старик Мольтке, глава Генштаба, отправился на рыбалку. План кампании прописан в деталях, офицеры вышколены, машина мобилизации запущена — чего же боле?

Капиталисты начиная с кризиса 1870−х годов учились обуздывать стихию рынков созданием гигантских корпораций. С семейными фирмами раннего капитализма это соотносилось как баркасы с супертанкерами. Возникшие в ХХ веке школы бизнеса с четкостью и массовостью фордовского конвейера производят честолюбивые и исполнительные «винтики» — для частных корпоративных бюрократий. Бюрократическая плановая рационализация принесла колоссальные результаты.

Век двадцатый многократно превзошел все предшествующие эпохи экономического роста. Увы, также и по производству средств уничтожения. Причем не только пушек и бомб. Немецкие концлагеря вели учет заключенных при помощи передовой технологии перфокарт, поставленной американской корпорацией IBM.

Эпоха крайностей

При всей рациональности, в 1914 году генштабы не смогли предвидеть последствия собственной мощи. Войдя в клинч, машины войны продолжали поглощать ресурсы, истощая собственные общества. Молох массовой войны захватывает литературное и художественное воображение первой половины ХХ века.

Средства устрашения и контроля, ранее применявшиеся только против «дикарей» в колониях, теперь использовались против внутренних противников. Первый геноцид ХХ века — геноцид армян при военной диктатуре младотурок — на самом деле имел прецеденты в британской Родезии и германской Юго-Западной Африке (Намибии). Концлагеря вскоре создаются для интернирования революционеров и контрреволюционеров. В декабре 1941 года властям США потребовалось всего около недели, чтобы выявить и заключить за колючей проволокой собственных граждан с японскими фамилиями. (Так, кстати, познакомились родители Фрэнсиса Фукуямы, который, несмотря на статус неоконсервативного гуру, умно избегает рассуждений о тоталитарной природе противников Америки.)

Межгосударственные и гражданские войны, оккупации, повсеместные крушения империй, революции, разруха и экономическая депрессия создавали условия для того, чтобы со всех сторон понеслись вопли: «Кто угодно, да сделайте же что-нибудь!»

Крайний хаос вывел на поверхность крайние политические течения. Массовое производство и контроль сделали возможными ранее утопические проекты массовой трансформации общества.

Вдумайтесь, что стояло за избитой фразой «потрясения всколыхнули массы». Распадались социальные структуры, которые ранее заставляли смириться со своей неизбежной долей не только пролетариат, но и мелкую буржуазию Запада, не только крестьянство России, но и колониальные народы.

Зачем немцам терпеть унижения Версальского мира и платить неподъемные репарации, когда в Германии безработица зашкалила за 45%, но не пропал еще боевой дух? Зачем мужикам терпеть помещиков и малоземелье, когда в их руки попали винтовки, а царь оказался марионеткой Распутина? Зачем вьетнамцам и алжирцам подчиняться французам, которых с позором побили и японцы, и немцы? Зачем миллионам мусульман, наследникам великого халифата, жить на коленях перед неверными, когда у них есть нефть и столько бойцов, готовых на самопожертвование? Могут ли США допустить, чтобы вьетнамские коммунисты разгромили французов, а арабы — Израиль? Можно ли оставить землю мужику, если России без индустриализации грозит вражеское завоевание? Что станет с минеральными богатствами Конго после ухода бельгийцев? Кому достанется Индия после англичан: мусульманам или индусам?

Все это главные вопросы страшного и славного ХХ века.

В сущности, из кризиса ХХ века был только один выход — путем чрезвычайного применения бюрократической власти для создания нового общественного баланса. Но реализовали его по-своему совершенно разные политические силы.

Вариации и гибриды

Первыми на новую модель вышли никем после 1918 года не признаваемые два государства-изгоя — Россия и Турция. Социалистическая диктатура в СССР и турецкая националистическая диктатура отличались на самом деле лишь степенью контроля над ресурсами. В СССР к власти пришли радикальные, лишенные собственности интеллигенты, обладавшие заимствованной из Германии марксистской идеологией и организацией. В Турции власть попала в руки среднего офицерского состава, воспринявшего якобинский пример Французской республики. Экономика Турции после резни армянской и греческой буржуазии оказалась целиком в руках государственной элиты — за исключением турецких крестьянских хозяйств и мелких лавок. Поэтому при относительно скромных ресурсах индустриализация носила постепенный характер. Ататюрк и его наследники, помня о долгой серии военных поражений своих предшественников-османов, лавировали на мировой арене, чтобы избежать войн. СССР, напротив, с самого начала оказался в ситуации военной угрозы (чему, конечно, способствовала идеология большевиков) — откуда необходимость военно-индустриального рывка.

Иммануил Валлерстайн назвал эти две модели — националистическую и социалистическую — «ленинизмом с марксизмом или без».

Впоследствии по всему миру множились вариации и гибриды двух моделей. В Китае коммунисты оказались намного более прокрестьянскими, что в конечном итоге позволило после 1979 года устроить исключительно успешный НЭП — смычкой крестьянской основы Китая с капиталистической глобализацией и, через открытие страны для концессий, запустить устойчивую индустриализацию. В Израиле был получен успешный гибрид военного социализма с национализмом — конечно, при умело выбиваемой из США помощи.

При завидно ровном социальном климате Скандинавии в ответ на Великую депрессию пришла социал-демократическая модель марксизма без ленинизма. У отца шведской экономической модели Гуннара Мюрдаля был достойный соизобретатель — польский экономист Михаль Калецкий. Однако ни в тридцатые годы, ни позднее Польша не могла стать полигоном для экспериментов с социальным рынком.

Берусь также утверждать, что, если бы правительство Альенде пережило 1973 год, Чили и при социалистах испытала бы экономический рост, но с куда меньшей политической травмой. Дело ведь не в Пиночете, а в необычной для Латинской Америки эффективности чилийской бюрократии и специфике аграрного экспорта Чили на растущий Тихоокеанский рынок.

А чем был «Новый курс» Рузвельта? Американские элиты, напуганные непривычно долгой и глубокой депрессией, маршами безработных и приближением второго раунда мировой войны, приняли социал-демократическую программу во всем, кроме названия. Когда в 1945 году к ним вернулась уверенность в себе, левизну «Нового курса» значительно подправили, но модель сотрудничества Большого Правительства, Большого Бизнеса и (официальных) Больших Профсоюзов еще несколько десятилетий определяла новый баланс стран Запада.

Нам еще предстоит спокойно и прагматично разбираться с многообразием вариантов ХХ века.

Благодаря усилиям историков теперь все достаточно ясно и с фашистами. Чудовищные последствия авантюр фюрера (но все-таки не дуче и не верховного каудильо) не дают разглядеть, что на деле это была местная политическая мутация, реакционеры нового типа — не аристократические охранительные консерваторы, а наступательные популисты из травмированных средних классов, причем так или иначе связывавших свое благополучие с государством.

Приходили они к власти только там, где традиционные элиты были панически напуганы кризисом и перспективой революции. Поэтому не Англия, Франция или Польша — а Италия, где король, морщась, призвал «проходимца Муссолини» на полгода во власть, чтобы справиться с большевистской угрозой, и Германия, где рейхс-президент Гинденбург божился, что никогда не предложит Гитлеру пост канцлера. Однако в противном случае побеждали бы левые.

Дальнейшая динамика также вполне ясна. Нацисты дерзко воспользовались контролем над военной и экономической машиной Германии, раз за разом идя ва-банк в ослепляющей идеологической надежде обрести контроль над Европой и миром. Они использовали террор и популистскую мобилизацию не только против левых, но и для запугивания прежнего правящего класса. К 1938 году Гитлер уже не мог не начать войну, потому что военизированная экономика грозила крахом.

Вопрос, как бы выглядел мир, где победил Гитлер, к счастью, лишен оснований в реальности. Геополитический баланс — одновременное противостояние индустриальному потенциалу Англо-Америки и армиям России, этот давний кошмар немецких генштабистов — был настолько против Третьего рейха (как и Японии), что нападающей стороне оставалось надеяться только на чудесное завершение войны несколькими ударами. Тщетно.

Однако мощи германской военной машины было достаточно, чтобы всего за несколько лет произвести людские потери масштаба, возможного лишь в ХХ веке.

Эпилог. Машина и человечество

Источник зла не в инстинктах — их много разных, они противоречивы и опосредуются социальными структурами. Идеологии также изменчивы, а их крайние формы при нормальных условиях неизбежно остаются с краю.

Массовый террор ХХ века был результатом сложного и нередко случайного сочетания геополитических и экономических провалов, унаследованного от значительно более мирного XIX века восторженно-наивной веры в технический прогресс и пророческие схемы, и, главное, многократно возросших возможностей координировать общественные силы.

Бюрократия есть социальная машина, создающая устойчивую и дальнодействующую координацию. Отлаженная бюрократия передает и исполняет команды. Это не зло и не добро, а сложное и мощное орудие двойного применения — как мирно пашущий трактор есть, в сущности, разоруженный танк. Вводится программа — и миллионы детей получают прививки или строится город. Вводится другая программа — и из общества изымаются миллионы идеологически заданных не-людей, а города сжигаются в бомбежке.

Конечно, страшно. И правильно, что страшно. Потому и надо не только помнить, но и рационально понимать причины массовых злодеяний недавнего прошлого. Вопрос сегодня, как и столетие назад, не в технике. Вопрос во власти.

Георгий Дерлугьян, профессор макросоциологии чикагского Northwestern University, Эксперт

You may also like...