Михаил Шемякин: «…Девять раз мы с Володей Высоцким «зашивались»…

«Высоцкий запел «Где твои 17 лет? На Большом Каретном…», и когда, обращаясь ко мне, дошел до слов: «Где твой черный пистолет?», в пьяной моей башке что-то вдруг переклинило: «А действительно, где?». Разумеется, я тут же его выхватил и с криком: «Да тут он, Володя, вот!» — ба-бах по люстре, ба-бах!»

(Продолжение. Начало в предыдущем выпуске ) 

«ВСЕ РАЗГОВОРЫ О ВДОХНОВЕНИЯХ, О ТОМ, ЧТО КОГО-ТО ПОЦЕЛОВАЛА В ОДНО МЕСТО МУЗА, — ЭТО, КАК ГОВОРИЛИ В 60-Е РАБОТЯГИ, ПРОСТАЯ ПЛЕШЬ»

— Ваши работы экспонируются в крупнейших музеях мира, вы участник более 500 выставок, почетный доктор шести университетов. Наслышан, что вы настоящий трудоголик — работаете днем и ночью, причем зачастую над несколькими произведениями сразу, а сколько часов в сутки вы спите?

— Эти вопросы мне задают часто: как вы все успеваете, когда же вы спите и, вообще, сколько вас Шемякиных штук — не клонированы ли они часом, не сидят ли где-то по комнатам? Режим нечеловеческий, скажу прямо, но я к нему привык, и, наверное, это у меня в генах.

Отец мой — кавалерист, в седле провел две войны, мама тоже кавалеристка… Два с половиной года в дивизии отца воевала, награждена боевыми медалями, хотя окончила театральный институт, работала в труппе Акимова…

— …которая стала позднее ленинградским Театром комедии…

— Точно. Мама играла, снималась в кино, но во время войны ушла добровольцем на фронт, так вот, она мне рассказывала, что отец мог просидеть в седле семь дней кряду (казаки, когда он с красными от недосыпа глазами свою дивизию объезжал, кричали: «Товарищ полковник, ну поспите!..»). Сейчас, конечно, возраст не тот, но где-то в 30-40-50 лет для меня абсолютно нормально было не спать по четыре дня — работать, не чувствуя никакой усталости.

— Вдохновение, чтобы создавать настоящие произведения искусства, необходимо или обычно вы начинаете работать строго по расписанию?

— Все разговоры о вдохновениях, о том, что кого-то поцеловала в одно место муза, — это, как говорили в 60-е работяги, простая плешь. Ерунда! Прежде всего труд и еще раз труд, а когда вы выкладываетесь, не щадя себя, у вас постоянно есть импульс стать лучше, найти что-то новое. Я и моя супруга 10-летиями не знаем, что такое уехать в отпуск, мы никогда в традиционном смысле не отдыхаем. Если устал, перехожу от одной работы к следующей, одну мастерскую на другую меняю. Если занимаюсь не живописью, то графикой, если не скульптурой, то фарфором — с питерским заводом имени Ломоносова очень плотно сотрудничаю.

— О-о-о, прекрасный завод!

— Вот там как раз я — одна из ведущих лошадей. Делаю статуэтки: Щелкунчик, другие балетные вещи — и посуду: чайники, мною расписанные, расходятся хорошо. Вернее, я лишь эскиз делаю, а потом уже мастера пишут…

— …по технологии Императорского фарфорового завода?

— Абсолютно. Благодаря мне, кстати, клеймо введено: первый сервиз, выпущенный с двуглавым орлом, был мой. Так получается, что я все время возрождаю имперское прошлое, будучи сам антимонархистом, — я, например, ужасно воспринял новость о том, что Николай II торжественно канонизирован.

— В России просто так принято: из одной крайности в другую, из огня да в полымя…

— Сейчас, когда новые вижу иконы, меня передергивает: Николай кровавый с нимбом на голове. Человек, из-за которого Россия фактически на долгие годы погибла…

— …слабый, бездарный…

— …и вдруг взять его канонизировать?! Да, убиенных детей жалко, а детишек простых крестьян не жаль — они что, в параллельном мире значат меньше, чем царские?

— Вас часто подделывают?

— Очень, и у меня ведется сейчас процесс, потому что только в России такое возможно. Приехал в Красноярск (где мы как раз с Хлопониным познакомились), на свою выставку в государственный музей, и на вернисаже ко мне подскочил очень приятный человек средних лет. Обнял меня и большую папку вручил: «Вот досье вашей экспозиции — мы так счастливы, что Союз художников провел у нас два года назад персональную выставку Михаила Шемякина». Раскрыл я ту папку и увидел, что на этой так называемой персональной выставке Шемякина ни одного Шемякина нет — сплошные фальшивки. «Кто же организовал эту выставку?» — задал вопрос. «Наш знаменитый коллекционер — он привез ваши работы, по-моему, из Англии».

До этого коллекционера я дозвонился — он был счастлив, что ему Шемякин звонит, горд тем, что первый выставку сделал. «Где вы приобрели эти работы? — спросил я. — Эта чудная коллекция ваша?». Он в ответ: «Купил ее в Москве у Феликса Комарова, который когда-то с вами работал»…

— Известная личность…

— «А можно поинтересоваться, — продолжаю, — уж простите за нескромный вопрос, почем вы эти работы купили?». Он мне назвал цены — где-то по две тысячи евро (у меня литографии стоят дороже). «А вам не показалось немножко странным, — говорю, — что оригиналы Шемякина, пусть и в гуаши, продаются так дешево?». — «Ну, человеку нужны были деньги и сразу — он мне отдал все за 60 или 70 тысяч, потому что и я тогда был не при деньгах. В общем, я его как бы поддержал и устроил вашу выставку». — «Ясно, а работы хоть посмотреть можно?» — спросил его напоследок. Коллекционер хмыкнул: «А я их уже все продал…

— …по тысяч 10»…

— Меня его ответ почему-то не удивил. «Да, — пробормотал, — ну, конечно же, все…».

«ТЕМ, КТО ИНТЕРЕСУЕТСЯ СОВРЕМЕННЫМ ИСКУССТВОМ, СОВЕТУЮ КУПИТЬ КНИГУ ТОМПСОНА «КАК ПРОДАТЬ ЧУЧЕЛО АКУЛЫ ЗА 12 МИЛЛИОНОВ ПАУНДОВ»

— «К сожалению, — признались однажды вы, — мой карман не адекватен моему имени», а сколько в среднем стоит сегодня на рынке ваше произведение?

— Знаете, я счастлив, что не участвовал в том искусственном буме, который создали новые русские. Наши ребята с растопыренными пальцами стали собирать даже шестидесятников: сначала был Айвазовский — цены на него из-за них подскочили, затем Коровин, эскизы Репина, ля-ля, фа-фа, а потом пошли Рабин, Булатов и прочее-прочее…

— Деньги уже, видимо, скапливались до неприличия…

— Они, так сказать, друг перед другом пижонили, но я-то понимал, что фактически так быстро цены расти не могут. Это искусственный, повторяю, был бум, специально к тому же западными художниками раздуваемый.

— Они себя умело раскручивают?

— Ситуация там другая: у них на Западе свои дела, а русским художникам, которые живут в эмиграции или в Москве, поднять таким скачком цены — все равно что сделать себе харакири. Видите: разыгрался кризис, и этот маленький, чахлый, в общем-то, по сравнению с западным русский рынок…

— …рухнул!

— Лопнул, как мыльный пузырь, и цены вниз полетели, поэтому они у меня нормальные. В среднем работы серьезного формата могут потянуть на 100, 150, 200 тысяч долларов — это к скульптуре относится, картины — 50, 60, 80 тысяч, и их стоимость, как и полагается, ежегодно растет.

— Вам не кажется, что цены на произведения искусства на рынке завышены?

— На рынке они всегда завышены, но тем, кто интересуется современным искусством, я советую купить книгу Томпсона «Как продать за 12 миллионов долларов чучело акулы» — она переведена на все языки мира, включая русский. Ее автор — бизнесмен, который провел большое исследование и написал по его результатам довольно увесистый труд: в нем он как раз рассматривает феномен Дэмиена Херста.

Я ведь как искусствовед руку на пульсе современного искусства держу: мало того, что специальные книги заказываю и собираю по всему миру фотографии редких работ, выставленных в музеях, но еще и выписываю каталоги всех аукционов, потому как что-то иногда выплывет, а потом уходит на несколько лет в тень — и все. Могу лишь сказать, что 15-20 миллионов, которые за какой-то лот выкладывают, — это результат биржевой игры.

Сегодня картина, или, скорее, объект, артефакт (потому что сложно иной раз обозначить, что же он из себя представляет), является символом не искусства или эстетики, а денег. Вы вот, предположим, пришли к богатому человеку, который сделал свое состояние на туалетной бумаге или что-то прихватизировал. Ему, по большому счету, в нормальном обществе или в high society, то есть в высшем свете, никто просто так руки не подаст, но когда он…

— …вываливает за то или иное произведение искусства круглую сумму…

— …покупает себе тем самым место. Вы понимаете: эти бешеные траты дают ему потом право участвовать со своими работами в самых крупных и престижных выставках, он свой в Sotheby’s и Christie’s, и человек западного мира, который приходит, допустим, в его апартаменты и видит: здесь поросенок распиленный в формалине — пять миллионов долларов официально по каталогу, а здесь фотокартина Джеффри Кунса, где он голый совокупляется со своей супругой, с которой уже развелся, известной проституткой Чиччолиной, — это три миллиона долларов, и это не считая пустячков, включая маленькую баночку с дерьмом Мандзони, на которой написано: «100-процентное натуральное дерьмо художника» и которая сейчас продается по 200 тысяч паундов, а тираж — 150 экземпляров…

— Дерьма-то хватает?

— Ну, он уже помер… (Пауза). Может, перенапрягся (смеется).

Короче, глядя на все это, вы сразу же понимаете, во-первых, что человек в своем сознании обогнал окружение и шагает в ногу со временем, а во-вторых, что он очень богат и престижен.

«МАЛЕВИЧА Я ЛЮБЛЮ, НО ДАВАТЬ ЗА ЕГО «КВАДРАТ» МИЛЛИОНЫ НЕ СТАЛ БЫ — КУПИЛ БЫ ЧТО-НИБУДЬ БОЛЕЕ ИНТЕРЕСНОЕ»

— По-моему, олигархам, в массе своей в искусстве не разбирающимся, нагло впаривают сегодня весьма посредственные картины…

— Вы знаете, их обводят вокруг пальца и впаривают, естественно, барахло, но благодаря этому они попадают в высшие сферы. Вот, допустим, Пинчук у вас в Украине — где-то сделал большие деньги, но кто его знал, пока он вдруг не связался с Ларри Гагосяном и Чарльзом Саачи (американский и английский галеристы, торгующие современным искусством.Д. Г.) и не открыл свой Центр современного искусства? Теперь это фигура, которую встречаешь во всех журналах по искусству, и к нему уже совершенно иное отношение — меценат, который, заработав, купил себе колоссальное место в high society, получает престиж, признание…

— Сегодня искусство — это в первую очередь раскрутка?

— Искусство — оно многогранно, и есть, разумеется, очень серьезное. Это в России может возникать путаница, поскольку туда слабо доходит информация о том, что происходит в Западной Европе или в Америке, которые являют собой два разных мира.

Послушник Псково-Печерского монастыря Михаил Шемякин (слева), начало 60-х. «Отношение к православной церкви у меня сложное. С тревогой смотрю, как она начинает вмешиваться в государственные дела, как навязывает обществу свое мнение о том, что хорошо в искусстве, а что плохо»

— Ну, хорошо: «Черный квадрат» — искусство?

— Объявлен большим-пребольшим искусством — понимаете? (Смеется).

— А для вас он что?

— Малевича я люблю, но давать за его «Квадрат» миллионы не стал бы — купил бы что-нибудь более интересное.

— Как вы относитесь к Кулику, который сегодня на Западе так раскручен?

— Говорить, что он раскручен на Западе, — преувеличение, это так же, как мне порой льстят: «Вы всемирно известный…». Ну какой я к черту всемирно известный? Конечно, в кругах людей, занимающихся искусством, Шемякина знают, но…

— Я понял: вы еще и необычайно скромны…

— Нет, просто раскручен Дэмиен Херст, который делает выставку уже сам, без Саачи, и продает на 280 миллионов паундов потроха из своих кур, коров и прочее, — вот это называется раскрученностью, и я не думаю, что Кулик (хотя он, в общем-то, талантливый человек) может с Херстом тягаться.

— Благодаря эпатажу многого он достиг, как вы считаете?

— Конечно, ведь если бы он не прыгал и не изображал из себя Шарикова, никто бы на него внимания не обратил. Я его называю: «Приехал Шариков»… Ну, укусил кого-то, помочился: это сняли, сделали рекламу — все, попал. Потом сработавшую однажды идею он развил и завоевал себе очень неплохое имя как мастер жесткого перформанса, но, во-первых, все это не ново, а во-вторых, интерес возник лишь потому, что он из России. Вот как в свое время очень здорово выставили Кабакова работы (хотя он, я считаю, грандиозный мастер, один из лучших российских концептуалистов). Еврейский ум: и аналитический, и ироничный — позволил ему создать какое-то уникальное искусство, где легкая есть издевка и в то же время присутствует теплота, большой художник присутствует.

— Зураб Церетели — мастер?

— Мастер делать деньги…

— …что тоже немаловажно…

— Считаю его гениальным бизнесменом и интересным человеком, причем я был одним из первых, кто его Петра I защищал. Зураб позвонил: «Так набросились на меня…», а я ненавижу, когда все на одного, тем более что знаю, какой труд был на эту громадную скульптуру затрачен. Совсем ведь непросто такого Петра сделать, и пускай кто-то кричит, что изначально там был Колумб и прочее, прочее — в любом случае, это большая, серьезная работа целого ансамбля. Я уж не говорю о том, что благодаря Зурабу существуют Московская и Петербургская академии — он фактически из своего кармана поддерживает этих престарелых академиков, которые всю жизнь преданно служили если не искусству, то государству, а государство взяло в один день и сказало: «А вы, господа хорошие, больше нам не нужны — подыхайте теперь с голоду».

— Надо было искусству служить, а не соцреализму — глядишь, и прокормили бы себя на старости лет…

(Смеется). Вы суровый человек.

«Я МНОГО ПИЛ, БЫЛ ЗАПОЙНЫМ… ДЕВЯТЬ РАЗ МЫ С ВОЛОДЕЙ ВЫСОЦКИМ «ЗАШИВАЛИСЬ» У ОДНОГО И ТОГО ЖЕ ХИРУРГА В ПАРИЖЕ, И ДАЖЕ МАРИНА ВЛАДИ ТРИЖДЫ НАМ СОСТАВЛЯЛА КОМПАНИЮ»

— В свое время вы были послушником в Псково-Печерском монастыре, где начали пить по-черному и испытали в монашеской жизни разочарование. Какое у вас отношение к православной церкви сегодня?

— Во-первых, недавно — вот только-только вернулся — я посетил Псково-Печерский монастырь, и перемены там налицо. Увидел, к примеру, монахов, которые разгуливают с мобильниками…

— Прямая связь с небом?

— Фактически да, а отношение к православной церкви у меня сложное. С тревогой смотрю, как она начинает вмешиваться в государственные дела, как навязывает обществу свое мнение о том, что хорошо в искусстве, а что плохо. Когда безграмотные попы рассуждают о бесовском и святом искусстве, у меня мурашки бегут по коже — вы же знаете, как церковь настроила против себя перед революцией российскую интеллигенцию, поэтому возвращение к цензуре, навязывание православия, которое с такой агрессией идет нынче по всей России, и придание ему статуса государственной религии вызывает у меня грустные мысли. Невольно золотые слова Ильича вспоминаешь о том, что церковь должна быть отделена от государства, а иногда даже злобно начинаешь твердить, что религия — опиум для народа.

Владимир Высоцкий посвятил Михаилу Шемякину больше песен, чем Марине Влади. «А друг мой — гений всех времен, безумец и повеса, — когда бывал в сознанье он — седлал хромого беса»

Конечно, церковь должна существовать, к тому же любая религия мне интересна, я обожаю их изучать и поэтому, в принципе, был когда-то в монастыре и служил в католическом соборе в Ковенском переулке в Петербурге, рядом с которым нынче со скандалом строят как раз очередную пятизвездочную гостиницу, а я пытаюсь архитектуру этого собора защитить. Отец мой, кстати, часто кричал: «Клянусь Аллахом, я тебе отрублю башку!», поскольку по рождению был мусульманином.

— У вас были непростые отношения с алкоголем — никогда не думали, что можете опуститься на дно?

— Действительно, я много пил, был запойным, но усердно с этим боролся. Девять раз мы с Володей Высоцким «зашивались» у одного и того же хирурга в Париже, и даже Марина Влади трижды нам составляла компанию. Будучи необычайно ревнивой, она, когда Володя возвращался в Москву, следила по телефону за каждым его шагом и пока сидела, нервничая, и выясняла, где он («Вышел с репетиции? Дайте его сюда!»), прикладывалась все время к виски. Я как-то спросил: «Марина, а что это ты с нами идешь делать торпеду?». — «Мишка, — она ответила, — я почувствовала, что без этой бутылки с виски уже не могу жить — пристрастилась».

— С Высоцким вас познакомил Барышников?

— Да, это произошло в Париже.

— Какая песня Высоцкого наиболее вас потрясла?

— На меня все творчество Володи производит сильное впечатление, и я, например, только закончил шестилетний труд — 42 иллюстрации к книге, которая называется «Две судьбы». В нее включены 12 песен и поэм, которые он посвятил мне, но одно дело — посвящение и совершенно другое — когда он писал о моей жизни или о нашем совместном загуле, поэтому я обязан был расшифровать эти песни, как-то показать, о чем же Высоцкий пел. В принципе, он мне их просто дарил — мы никогда не думали, что это будет когда-нибудь издаваться.

Я иллюстрировал их и выпустил, как известно, пластинки — семь лет просидел в наушниках, записывал, поэтому делить: это мне более близко, а то менее — очень сложно. С другой стороны, спортивные его песни я меньше воспринимаю, а такие, как «Конец охоты на волков» или «Купола», которые он посвятил мне, больше.

Какая из них легла, что называется, мне на сердце? Одной из самых серьезных своих песен Володя считал «Я был и слаб, и уязвим…». В одном из последних писем он так и пишет и благодарит за ее идею. Я просто ему рассказывал, как над нами в спецклиниках психиатрических издевались.

«КОГДА МЫ ЗАКОНЧИЛИ ЗАПИСЬ ДИСКА ГЕНИАЛЬНОГО ПЕВЦА-ЦЫГАНА ВОЛОДИ ПОЛЯКОВА, ЕМУ БЫЛО УЖЕ 96 ЛЕТ»

— С 75-го по 80-й год вы совершили героический, я считаю, поступок: записали в собственной студии семь знаменитых дисков Высоцкого (у меня, между прочим, они есть, и я часто их слушаю). Когда это делали, ощущали свою историческую какую-то миссию?

— Если честно, ни о какой миссии я не думал — просто понимал: этот голос должен остаться, но «попрактиковаться» успел до того. Когда прибыл в Париж, по записям уже знал две-три песни гениальных исполнителей-цыган Володи Полякова и Алеши Димитриевича, а когда познакомился с ними, появилось ощущение, будто мы знаем друг друга давным-давно, — просидели в кабаке до утра. Конечно, потом я пил с ними не одну ночь, и не один месяц, и не один год, и был поражен, когда узнал, что у таких певцов нет ни одного диска: «Ребята, как, до сих пор?»…

«Во время загулов с Высоцким я-то держался. Особенно это стало необходимо, когда один из его близких театральных друзей посадил Володю на иглу»

Впрочем, какие они ребята? — когда мы начали делать пластинку, Володе Полякову было 94 года (он пел гениально, грандиозно, это был человек с великолепной памятью). Когда мы закончили запись диска, ему было уже 96…

— …ого…

— …потому что работать с цыганами тяжело. Вот он поет, допустим, «Марш ахтырских гусар» (напевает): «Марш вперед, труба зовет, черные гусары! Марш вперед, смерть нас ждет — наливайте чары!», и вдруг на словах «смерть нас ждет» начинает рыдать, требует принести бутылку шампанского, и я понимаю, что на сегодня запись окончена.

— К 96 годам он стал сентиментальным…

— Видимо, так… Когда я дал прослушать этот диск Ростроповичу, он тут же на небольшом листочке бумаги написал приветствие для французского издания и вручил мне. Там говорилось, что существует два вида цыганского пения: кабацкое и настоящее, которое можно услышать только у таких гениев, как Поляков. Вряд ли вы можете представить себе этот уровень, да и уникальную виниловую пластинку уже не найдете — сейчас-то повсюду диски.

Помню, как на банкете, устроенном накануне выхода, — мы уже печатали конверт! — ко мне подошел Володя Поляков, похожий на Хичкока: громадный, с большим животом и крохотной семиструнной гитарой (шестиструнной, на которой играли остальные, он как настоящий яровский цыган не признавал). Кстати, Раневская всегда передавала ему через Володю Высоцкого привет и маленькие подарки, потому что еще гимназисткой она бегала тайком слушать этого красавца-цыгана и смотрела на него влюбленными глазами…

— В «Яре»?

— Да, и вот басом он мне говорит: «Миш, мы с тобой когда пластинку начали делать?». — «Благодаря твоим шампанским, два года назад, так что спасибо», а он: «Да я не к тому. Мне тогда было 94 года?». — «Да, — заинтригованно отвечаю, — а сейчас тебе 96». — «Вот, но ты все-таки поставь на пластинке 94», — смущенно попросил Поляков. «Володя, — ахнул я, — а что…

— …от этого изменится?»…

— «Ну как? — он замялся. — Я буду дарить эту пластинку в кабаке клиентам, они посмотрят: 96 лет — слишком стар. Пусть лучше будет 94».

«БЕЛАЯ ГОРЯЧКА У ВЫСОЦКОГО СЛУЧАЛАСЬ В КОНЦЕ, КОГДА, УЖЕ СВЯЗАННОГО И СПЕЛЕНУТОГО, ЕГО УВОЗИЛИ В ПСИХИАТРИЧЕСКУЮ БОЛЬНИЦУ»

— Я знаю, что с Высоцким вы запивали по очереди, но однажды загуляли вместе, и таким образом родилась песня «Французские бесы» (которые «большие балбесы»)…

— Ну как — Марина-то понимала, что у нас на руках больной человек и я тоже, в общем-то, не подарок.

— Больной человек? Вы имеете в виду белую горячку?

— Нет — ей лишь кончалось: белая горячка — это финальный момент запоя. У Володи она случалась в конце, когда его, уже связанного и спеленутого, увозили в психиатрическую больницу на очистку организма и отмывку, а Марина много тогда снималась… Однажды у меня раздался звонок. «Миша, — она сказала, — на рассвете я улетаю на съемки в Рим, а Володя уже сорвался».

Примчался я к ним… Высоцкий уже был хорош, но еще вменяем, и получилось так, что, пока Марина была в туалете, он выбежал на кухню, а я за ним не поспел. Смотрю, он уже делает жадный глоток чего-то красного из пластиковой бутылки… Я подумал, что это вино, — и он, наверное, так решил: хлебнул, а там виноградный уксус — понимаете, что это такое?

Михаил Шемякин в своей загородной резиденции под Парижем

Тут выходит Марина из туалета… Он быстро завернул пробку, а воздуха-то в груди нет, потому что все полезло наружу. Этот уксус не очень сильный, но Володя покрылся весь пятнами, сел на диван… Марина заволновалась: «Что с тобой, гад?». Почуяв уксусные пары, она сразу поняла, чего он наглотался, и почему-то рассвирепела, стала орать, что это, мол, полное безобразие. Высоцкий в то время уже сидел на морфии плюс еще алкоголь (то было начало его конца настоящего!), и вот, дескать, дошел уже до того, что пьет уксус.

Ее это окончательно вывело из себя, она стала вести себя не очень корректно, распустила руки. Я ее схватил, а баба она здоровенная, особенно в то время. «Марина, — кричу, — хватит, он же больной, ты же голову можешь ему разбить!», и Влади переключилась на меня: «У меня съемки, а ты наставил мне синяков на руках, и вообще, вы оба мерзавцы, алкоголики!» (я между тем трезвый был, как стекло).

В результате она выкинула Володю на лестницу — слава Богу, он не сломал себе шею, а следом пришлось быстро спуститься и мне.

— Крепкая женщина!

— Я же говорю: сильная баба. Потом нам вдогонку полетели здоровые чемоданы, потому что Володя всегда кому-то вез джинсы и какую-то фигню (он очень бережно к друзьям-приятелям относился, и те без стеснения его загружали), и вот с этими двумя громадными чемоданами, набитыми всяческим барахлом, мы оказались на улице. Два часа ночи… 

— …Париж!..

— …пьяный Володя в какой-то дурацкой французской кепочке с помпоном стоит и улыбается. Ну, естественно: «Я улетаю, поехали в аэропорт»… — «Хорошо, — соглашаюсь, — только никто тебя пьяного, даже если бы был рейс, в самолет не посадит». Сдали, короче, в камеру хранения чемоданы и почувствовали себя налегке. Куда ехать? Конечно, Володя потребовал: «В кабак!».

Сперва мы направились к Жану Татляну — был такой не очень популярный кабак «Две гитары». Жан стоял прямо на улице, ждал клиентов (никого не было) и вдруг издалека увидел, что мы приближаемся… Естественно, он нас узнал и, как мне потом рассказывали, вбежал в залы… Татлян, надо заметить, человек с большим вкусом, и кабак у него был оформлен русскими иконами, которые он стал сразу снимать и требовать, чтобы их унесли куда-то в подвал, потому что Шемякин с Высоцким сейчас все к чертям разнесут.

— Вот она — репутация хулиганов…

— Мы между тем даже туда не зашли — я как-то почувствовал, что эмоции от Татляна исходят недружелюбные. «Володя, — я предложил, — давай постоим у стоечки: ты выпьешь, и на этом все», а Высоцкий был человеком очень приветливым и дружелюбным, особенно когда надирался. «Мишенька, — заулыбался, — мы же с тобой столько лет по жизни идем и ни разу вместе не пили. Ну, полстопочки — ради меня, ради нашей дружбы». Для меня, честно признаюсь, бахнуть полстопочки — что акуле глотнуть крови: потом этих рюмашек несчетное количество будет, но я все-таки дал слабину, выпил чуть-чуть — и понеслось!

От Татляна мы отправились в «Распутин», где как раз Любимов (он должен был на спектакле Володи присутствовать) с мадам Мартини сидел, хозяйкой этого знаменитого кабака. «Распутин» дольше прочих русских заведений продержался, последним закрылся (кстати, дорогущий был — там встречал Новый год Ив Монтан и вообще сиживали все великие актеры Франции). Володя, когда своего босса увидел, огорчился, что он в таком виде. Не глядя на Любимова, прошел мимо мадам Мартини, взял гитару и запел. Тут же нас окружили цыгане, а я, когда Высоцкого охранял, иногда брал с собой пистолет.

— Настоящий?

— Да, причем у меня разрешение имелось (учитывая, что его вечно несло в злачные места, где, не исключено, оружие могло спасти жизнь, прихотью это не было). Володя запел «Где твои 17 лет? На Большом Каретном…» и когда, обращаясь ко мне, дошел до слов: «Где твой черный пистолет?», в пьяной моей башке что-то вдруг переклинило: «А действительно, где?». Разумеется, я тут же его выхватил и с криком: «Да тут он, Володя, вот!» — ба-бах по люстре, ба-бах!

Пару раз в потолок выстрелил, а потом посмотрел вокруг: ни цыган, ни посетителей, ни мадам Мартини — только задница Любимова под скатерть нырнула, и все: мы одни! Я понял: пора уходить немедленно, потому что кабак в подвале находится, а значит, наверху кто-то из гардеробщиков или швейцаров все уже слышал, и наверняка…

— …вызвал полицию…

— Выскочили мы вовремя, потому что патрульная машина подъехала моментально. Я говорю Володе: «Только не шатайся, идем по прямой», и вот полицейские в «Распутин» мимо нас забегают, а мы, держа друг друга за руки, идем бодрым шагом до первого угла и не оборачиваемся: не дай Бог почуют, что это мы шороху тут наделали. Свернули и быстро в подъезде спрятались, а потом был уже другой кабак.

— Этот удивительный эпизод из вашей с Высоцким разудалой жизни лег, как я теперь понимаю, в основу его знаменитой, посвященной вам песни, и я не откажу себе в удовольствии читателям ее напомнить. Итак:

Открытые двери 

Из цикла литографий Михаила Шемякина «Карнавал в Санкт-Петербурге»

Больниц, жандармерий —
Предельно натянута нить.
Французские бесы —
Большие балбесы,
Но тоже умеют кружить.

Я где-то точно наследил, —
Последствия предвижу:
Меня сегодня бес водил
По городу Парижу,
Канючил: «Выпей-ка бокал!
Послушай-ка гитары!»,
Таскал по русским кабакам,
Где венгры да болгары.
Я рвался на природу, в лес,
Хотел в траву и в воду,
Но это был французский бес —
Он не любил природу.
Мы, как сбежали из тюрьмы, —
Веди куда угодно,
Пьянели и трезвели мы
Всегда поочередно.
И бес водил, и пели мы,
И плакали свободно.

А друг мой — гений всех времен,
Безумец и повеса, —
Когда бывал в сознанье он —
Седлал хромого беса.
Трезвея, он вставал под душ,
Изничтожая вялость,
И бесу наших русских душ
Сгубить не удавалось.
А то, что друг мой сотворил, —
От Бога, не от беса, —
Он крупного помола был,
Крутого был замеса.
Его снутри не провернешь
Ни острым, ни тяжелым,
Хотя он огорожен сплошь
Враждебным частоколом.

Из цикла литографий Михаила Шемякина «Карнавал в Санкт-Петербурге»

Пить наши пьяные умы
Считали делом кровным, —
Чего наговорили мы
И правым, и виновным!
Нить порвалась — и понеслась, —
Спасайте наши шкуры!
Больницы плакали по нас,
А также префектуры.
Мы лезли к бесу в кабалу,
С гранатами — под танки,
Блестели слезы на полу,
А в них тускнели франки.
Цыгане пели нам про шаль
И скрипками качали —
Вливали в нас тоску-печаль, —
По горло в нас печали.

Уж влага из ушей лилась —
Все чушь, глупее чуши,
Но скрипки снова эту мразь
Заталкивали в души.
Армян в браслетах и серьгах
Икрой кормили где-то,
А друг мой в черных сапогах
Стрелял из пистолета.
Набрякли жилы, и в крови
Образовались сгустки, —
И бес, сидевший визави,
Хихикал по-французски.
Все в этой жизни — суета,
Плевать на префектуры!
Мой друг подписывал счета
И раздавал купюры.

Распахнуты двери
Больниц, жандармерий,
Предельно натянута нить.
Французские бесы —
Такие балбесы,
Но тоже умеют кружить.

«В ЛЮБОЙ ПОЛИКЛИНИКЕ, В ЛЮБОЙ БОЛЬНИЦЕ, КУДА БЫ ВОЛОДЬКА НИ ЗАБЕЖАЛ, МОРФИЙ ЕМУ ВЫНОСИЛИ С РАДОСТЬЮ»

— Такой лихой вы в отца, которого шесть раз орденом Боевого Красного Знамени наградили?

— Что интересно, первый свой орден он в 13 лет получил, так что я по сравнению с ним цыпленок (смеется).

…Во время загулов с Высоцким я-то держался, потому что его «пас». «Пьянели и трезвели мы всегда поочередно», — написал Володя, и действительно, каждый из нас старался оберегать другого от неприятностей. Особенно это стало необходимо, когда один из его близких друзей театральных — фамилии называть не буду — посадил Володю на иглу…

Из цикла литографий Михаила Шемякина «Карнавал в Санкт-Петербурге»

— Кто-то из друзей?

— Да, Высоцкому было очень плохо, а ему выходить на сцену, и человек, который сейчас подходит ко мне и говорит: «На меня возвели напраслину — это он меня на иглу посадил», предложил Володе: «Давай-ка тебя уколю». Спустя 10 минут тот уже смог играть, и его этот эффект потряс.

— Кайфанул?

— Нет, он пришел в себя, не разваливался, играл гениально, и с тех пор это вошло в привычку.

— Высоцкий только морфий употреблял или что-то еще?

— Исключительно морфий или понтапон — никаких синтетических наркотиков не было. Не героин, не кокаин, а самый обыкновенный морфий, который в любой поликлинике, в любой больнице, куда бы Володька ни забежал, ему выносили с радостью (ну как же — перед ними же сам великий Высоцкий!).

— За что в Марселе его жутко избили?

— Там были гастроли Театра на Таганке, и мне позвонил Любимов: «Миша, я сейчас прибежал в отель, потому что спектакль начинается, а исполнителя главной роли нет. Пятна крови привели меня на третий этаж, где весь окровавленный, с разбитой головой лежал Володя, — сейчас сижу, мою его физиономию. Спектакль пришлось отменить, потому что его сильно избили». Оказывается, он в Марселе — а это город портовый, очень крутой — в злачные районы отправился. Там видят: мужик с плохим французским, с какой-то физиономией непонятной — может, он полицейский, «засланный казачок»? Короче, какие-то черные или арабы отобрали у него деньги, а самого издубасили и бросили.

— Марина Влади Высоцкого к вам не ревновала?

— И ревновала, и записям нашим мешала. Не случайно в своей дурацкой книжке «Владимир, или Прерванный полет» она написала: «Твои отношения с Мишей окрашены тайной. Вы запираетесь у него в мастерской и часами сидите там. Он верующий, даже мистик, а за тобой я не замечала склонности к религии. Он задумчив и часами может рассматривать свои многочисленные коллекции, он фанатичен и скрытен, ты — полная ему противоположность. Единственная ваша точка соприкосновения, за исключением таланта, — это любовь к диким попойкам».

«Игуана»

Даже одной из двух этих причин вполне достаточно, чтобы русские люди могли здорово подружиться, но она ревновала, конечно, потому что Володя часто у меня оставался, мы с ним работали. Она врывалась: «Ну хватит, я хочу ехать домой!», и прочее, из-за нее очень много песен не получилось.

— Высоцкого хвалил Бродский, но снисходительно похлопывали по плечу официальные советские поэты: Вознесенский, Рождественский — он сильно по этому поводу комплексовал?

— Когда Бродский его похвалил и подарил книгу, они провели вместе всю ночь: о чем-то беседовали, рассуждали. Володя тогда, по-моему, первый раз полетел в Америку, а когда вернулся, мне надоел. Две недели гудел и показывал книжку с автографом Иосифа: «Большому русскому поэту Владимиру Высоцкому».

— Бродский же никому так книг не подписывал…

— Володя мне все этот автограф совал: «Гляди, Бродский меня большим поэтом назвал!», затем снова лез: «А все-таки посмотри, что он написал». Конечно, это его окрылило.

— А Вознесенский, Рождественский?

— Володя их любил, понимал, что это большие мэтры, где-то, может, комплексовал перед ними, и у него была довольно смешная история, которая даже в песне упоминается:

И мне давали добрые советы,
Чуть свысока похлопав по плечу,
Мои друзья — известные поэты:
Не стоит рифмовать «кричу-торчу».

Он рассказал мне, как Вознесенский его задел, обидел…

Как-то Высоцкий собрал цыган (он дружил с артистами театра «Ромэн») и исполнил «Баньку по-черному» и «Баньку по-белому». Некоторые цыгане всплакнули… «Все сидят, молчат, — говорил он, — никто не аплодирует, и вдруг медленно поднимается Вознесенский, который тоже был приглашен и расположился в дальнем углу, обмотанный, как всегда, своим белым шарфом, проходит в комнату… Я встал, положил гитару, а он меня приобнял, похлопал по плечу и сказал громко, чтобы все слышали: «Растешь!».

«В ПРОЩАЛЬНОМ СТИХОТВОРЕНИИ ВЫСОЦКОГО БЫЛИ ТАКИЕ СТРОЧКИ: «КАК ХОРОШИ, КАК СВЕЖИ БЫЛИ МАКИ, ИЗ КОИХ СМЕРТЬ СХИМИЧИЛИ ВРАЧИ»

— Высоцкий не хотел остаться на Западе?

— Вы знаете, Володя не Галич — вернее, на примере Галича он понимал, что на Западе ему делать нечего. Он говорил: «Я так хочу работать, а тут, во-первых, нет языка, а во-вторых…

— …аудитории»…

— Я, кстати, дружил с Сашей Галичем, несправедливо забытым, потому что он грандиозный поэт, актуальный сегодня, как никогда, и, несмотря на это, замалчиваемый.

«Садовник»

— Его, на ваш взгляд, убили?

— Нет-нет, Галича убила его безграмотность. Я был продюсером цыганских пластинок, работал уже с Володей, и он очень хотел, чтобы я и ему помог выпустить несколько дисков, однако мастер-тейп решил сделать сам. Купил дорогущую аппаратуру с инструкцией — естественно, на английском, немецком и французском, — однако ни того, ни другого, ни третьего языка Саша не знал, поэтому входные и выходные отверстия стал комбинировать наобум. В общем, он их перепутал, и произошло накопление заряда, а когда тронул разъем рукой, его ударило. Жена — я ее тоже знал — побежала как раз вниз в магазин купить что-то к завтраку, а когда вернулась, его било током… Он лежал — оторваться-то в таких случаях невозможно. Супруга выдернула шнур из розетки, но было поздно — у него внутри разложение произошло, и фактически это был уже полутруп.

— Вы где-то рассказывали, что в последние годы жизни Высоцкий уже плохо видел — он надевал очки и выглядел в них очень смешно…

— Да, а вообще, Володя, который пел в больших концертных залах и даже на стадионе (это, правда, один раз в его жизни было), страдал агорафобией…

— Боязнью открытого пространства?

— Точно. Я вот страдаю клаустрофобией — ненавижу маленькие замкнутые помещения, а он больших терпеть не мог, поэтому, когда останавливался у меня, ему отдавали крохотную комнату моей дочери (Доротея переходила в комнату мамы). Гость огораживал себе угол диваном, обкладывал все это книгами, которые я для него выписывал или доставал, надевал очки и сидел, уткнувшись в страницы — он читал у меня все, что было запрещено в России, знакомился с мастерами, которых там не знали.

— Вы помните, какой была ваша последняя встреча?

— Конечно: я улетал в Грецию, а он — обратно в Москву. Володя понимал, что это наша последняя встреча, отчетливее, чем я: заехал ко мне попрощаться, был очень печален… Я выходил куда-то, а он сидел у меня в мастерской за моим столом, перебирал какие-то мои рисунки… Потом мы вышли на улицу, на рю Риволи — я как раз жил там в просторной квартире. На нем были светло-синие джинсы, желтая кожаная куртка… Он все время просил меня нарисовать ему для выступлений костюм, а я все понять не мог, в чем же он должен петь. Долгие годы над этим мы размышляли, Володя то одну куртку покупал, то вторую, и вот он стоял, лицо было грустное-грустное, а день выдался прекрасный: начало июня, солнце, по небу плывут облака…

— Это же незадолго перед его смертью было — он умер 25 июля…

— Он уже говорил о том, как ему тяжело жить, у него началось какое-то раздвоение личности, вернее, галлюцинации были, но это следствие…

«Тень с зеркалом»

— …морфия…

— Именно, и я чувствовал, что он уходит. Я его обнял: «Володя, а давай назло всем будем жить!». Он обреченно на меня посмотрел: «Попробую», — но это звучало так неуверенно… Подошло такси, он сел в машину, помахал мне рукой — вот и все, и на всякий случай я…

(Пауза). Когда меня из России изгоняли, я не мог никому сказать, что меня вынуждают уехать… Накануне встретил отца, который тоже садился в такси, поговорили минуты две — мы в очень прохладных отношениях были, потому что он до конца своих дней не мог мне простить, что я не стал военным, не пошел по его стопам. Ему, кабардинцу, было непонятно, как можно заниматься какими-то картинками, а интеллигенцию он вообще глубоко презирал (смеется).

— Искренне?

— Совершенно, и вот отец садится, запахнув шинель, — за заслуги перед армией у него было право пожизненного ношения мундира (и оружие он имел!), — а я понимаю, что, возможно, никогда больше его не увижу. Так оно, кстати, и вышло, и на всякий случай в своем сознании, в мозгу, я сделал стоп-кадр: «Вот у отца его гусарская шинель, вот он заносит ногу, садится, пола спряталась, хлопнула дверь, и такси умчалось».

— Точно так же было с Высоцким?

— Один к одному — у меня было предчувствие. «Вот Риволи, — думаю, — вот Володькина желтая кожаная куртка, вот он садится в такси французское… Хлопнул дверцей, помахал мне рукой через окно и понесся», а в Греции я уже узнал о том, что он умер и похоронен.

…Я вот упомянул, что вышел из мастерской, а он сидел за моим столом, так вот, когда вернулся и стал разбирать бумаги, среди моих рисунков обнаружил его смешной автопортрет — Володя любил делать такие одним штрихом, и было стихотворение, в котором он со мной попрощался. Там были такие строчки: «Как хороши, как свежи были маки, из коих смерть схимичили врачи». Маки — для наркоманов символ: он понимал, от чего умрет, ну а заканчивались его стихи так:

Мишка! Милый! Брат мой Мишка!
Разрази нас гром! —
Поживем еще, братишка,
Po-ji-viom!

— Сегодня Высоцкий, на ваш взгляд, актуален?

— Вы знаете, я считаю, что сегодня актуален и Галич — вообще, все, что несет в себе настоящий творческий заряд, интересную философскую и человеческую мысль, актуально всегда. Многие прежние кумиры нынче несправедливо забыты, а вот у меня, например, полные собрания песен Шульженко, Бернеса, которого Высоцкий, кстати, обожал…

— …у меня тоже…

— …я уж не говорю об Утесове. Они все актуальны и для меня, и, думаю, для любого, кто любит культуру России, ее песни. Я вижу, насколько Высоцкий все-таки на слуху (над этим, в частности, его сын Никита много работает), однако сегодня можно и Галича вновь показать попытаться…

— …но некому…

— Некому, понимаете? Не до этого там…

Киев — Вильнюс — Киев

(Окончание в следующем номере)

Дмитрий ГОРДОН«Бульвар Гордона»

Читайте также: