Тюремные записки: Герасим из пятого барака

По сути своей эти проблемы на два вида разделяются: проблемы минимум (чтобы закурить-заварить было, чтобы одежда и обувь тепло держали, чтобы шконка [ Шконка – тюремная койка ] не проваливалась, чтобы шмоны и все прочие неприятности стороной обходили) и проблемы максимум (это то, что в семье творится, какие перспективы у тебя на УДО [ УДО – условно-досрочное освобождение. ]). И когда это УДО, проклятущее, вожделенное, грядет?

Много говорить на зоне не принято.
 
Не приветствуется.
 
Не дай бог, в категорию болтунов, по тюремному – пиздаболов, угодить.
 
К последним отношение соответствующее со всеми вытекающими последствиями. От пиздабола до фуфлыжника [ Фуфлыжник – арестант, не возвращающий долги, представитель крайне неуважаемой категории лагерного населения. ] – совсем рядом, а оттуда и в петушатник [ Петушатник– место проживания (отдельный барак или специально отведенное место в общем бараке) «петухов»: опущенных, обиженных и пр. представителей самых низших, презираемых категорий арестантов. ] лихо загреметь запросто.
 
Ступеньки известные. Скользкие и покатые. Скатиться по ним – раз плюнуть, а обратно подняться, вскарабкаться – уже никак. Не было случая, чтобы кто-то здесь, свое лицо потеряв, его назад вернул. Как в некоторых видах зубчатой передачи – все движения только в одну сторону.
 
Николай Нечаев, на воле – дальнобойщик, угодивший на зону за неосторожную «мокруху», в лагерной жизни – «мужик» [ «Мужик» – арестант, выходящий на работу, ни чем себя не скомпрометировавший, поддерживающий «общак» и т.д. ], эти истины усвоил твердо и следовал им четко. Особых усилий при этом не предпринимал, не пыжил, как здесь говорят. Он и на воле был на слова не очень щедрым. А тут, с учетом всех параграфов неписаного кодекса порядочного арестанта с поправкой на все местные строгости, молчаливости только год от года прибавлял.
 
Так наприбавлял, что стал вскоре обходиться самым минимумом слов, все чаще вместо слова просто жестом отделывался: то кивнет, то рукой махнет, то плечами пожмет.
 
От такой формы общения два конкретных положительных момента. Во-первых, подобный стиль избавлял от общения с теми, с кем общаться вовсе не хотелось. Во-вторых, максимальная молчаливость на нет сводила всякий риск сказать-сболтнуть что-то лишнее, за что «добрые соседи», если и не потянут в угол [ Угол – лучшее место в бараке, где находятся «смотрун» и его ближайшее окружение. ] для объяснений, так уж запросто поднимут на смех. Едкий арестантский смех с приколами, близкими к издевательству. А уж с этим у лагерной публики никогда не задерживалось.
 
В деталях помнил Коля, что случилось год назад с его соседом Юркой Лупатым. Последний имел неосторожность попросить своего семейника [ Семейник – в колонии сосед, с которым пьют чай, помогают друг другу в мелочах арестантской жизни и т.д. ]-москвича: «Закажи близким, пусть в ближайшую посылку план Москвы кинут, никогда не был, хоть по карте попутешествую» …
 
Вроде и говорил Юрка доверительным шепотом. Вроде и не было никого рядом.
 
Только минуты не прошло, как вибрировали утлые стены барака от раскатистого, совсем недоброго арестантского хохота, а со всех сторон сыпались реплики, одна другой занозистей: «Вот Лупатый откинется – в Москву дернет банк брать, чтобы до старости закурить-заварить было…», «Нет, в Москве у Лупатого невеста, с горбом, без п…ды, но работящая, ждет его в доме с окнами на Кремль, а ему этот дом без карты не найти…», «Юрок в Москву приедет – чудить начнет: то на лампочку дуть, то с палкой за трамваем бегать…».
 
Сам Лупатый только ежился под градом колючих острот да виновато оправдывался: – А я чего, я – ничего, в Москве ни разу не был. Вот как освобожусь, хочу на Красную площадь заехать, на могилу Высоцкого зайти, в метро покататься, я метро только по ящику видел…
 
Из подобных ситуаций Коля Нечаев только один вывод делал – самый простой и самый правильный для той обстановки, в которой пребывал: молчать лучше, чем говорить.
 
И вопросы лишние в зоне задавать не принято.
 
Не приветствуется.
 
Тут еще больше риска на неприятности нарваться.
 
Почти на любой вопрос всегда можно получить встречную слепящую плюху: а с какой целью интересуешься? Какой смысл в подобный вопрос на зоне может вкладываться – догадаться несложно. Вопрос не просто подразумевал недоверие, а выражал конкретное подозрение: уж не стукач ли ты? Еще более понятно, что это подозрение ничего хорошего подозреваемому не сулило.
 
Молчаливость Николая Нечаева незамеченной не оставалась. Окружающих она не то чтобы раздражала, скорее, удивляла, у кого-то даже уважение или зависть вызывала: вот, мол, молодец, получается у него метлу на контроле держать [ Метлу на контроле держать – держать язык за зубами. ], потому и проблем особых у него нет, потому и все ровно у него.
 
Уважение уважением, зависть завистью.
 
Чего тут больше было – не подсчитать, не измерить. Только все чаще вместо обычных Колян, Коля, Нечай стали его Немым звать, а потом один верткий на язык москвич с последнего этапа и вовсе припечатал его новым погонялом [ Погоняло – кличка, прозвище. ] – Герасим.
 
Любая кличка – липкая и приставучая, а чем кличка необычней, тем сильнее эти качества проявляются. Скоро уже напрочь позабылись былые Нечай, Коля и Колян и все обращались к нему исключительно – Герасим.
 
Николая Нечаева факт присвоения нового прозвища не то чтобы вовсе не тронул, но озаботил минимально. Герасим так Герасим. Знал он прекрасно, что рожденные в арестантской среде клички часто бывают куда более обидными, более неприятными и даже вовсе неприличными.
 
Подумаешь, Герасим. Всего-навсего почти устаревшее, почти неупотребляемое имя. И ничего страшного, что героя какого-то рассказа, который проходили на уроках литературы в пятом классе, звали так же.
 
Ерунда все это по сравнению с насущными заботами и проблемами.
 
А насущные проблемы и заботы – они на каждом шагу, каждую минуту о себе напоминают.
 
По сути своей эти проблемы на два вида разделяются: проблемы минимум (чтобы закурить-заварить было, чтобы одежда и обувь тепло держали, чтобы шконка [ Шконка – тюремная койка ] не проваливалась, чтобы шмоны и все прочие неприятности стороной обходили) и проблемы максимум (это то, что в семье творится, какие перспективы у тебя на УДО [ УДО – условно-досрочное освобождение. ]). И когда это УДО, проклятущее, вожделенное, грядет?
 
Проблемы минимум у Коли Нечаева решались благополучно. Жена, вроде как, дожидалась, хуже с УДО было.
 
В итоге оно ему так и не выгорело.
 
Сначала отрядник [ Отрядник – начальник отряда. ] напакостил. Сочинил (именно сочинил, ибо никаких фактических оснований у него для этого не было) никудышную характеристику для суда, на котором судьбы всех желающих уйти по УДО решались. В характеристике черным по белому указывалось, будто осужденный Нечаев Николай Сергеевич воровские традиции поддерживает, примкнул к осужденным, отрицательно настроенным, на путь исправления не встал.
 
Такому лобовому вранью Нечаев даже не удивился. Такая пакость была предсказуема, ожидаема, пожалуй, а с учетом всех сложившихся в лагере традиций, даже неминуема. Ведь согласно этим традициям условно-досрочное освобождение здесь всегда покупалось. Из расчета приблизительно двух тысяч рублей за каждый оставляемый недосиженный месяц.
 
Схем для подобной процедуры существовало множество: через отрядника, через адвоката с воли, через хозяина [ Хозяин – начальник исправительного учреждения, зоны ] или кого-то из его замов, через прочих начальников и чиновников, имеющих какое-либо отношение к лагерной системе.
 
Только не было таких денег у Николая Нечаева, просить у жены он не хотел, да и знал он: у нее таким суммам взяться было просто неоткуда. Иные платежеспособные доброжелатели у него просто отсутствовали.
 
Так и досидел Коля Нечаев, он же Николай Сергеевич Нечаев, он же Герасим, свою «пятеру» до конца, до звонка.
 
В день его освобождения, согласно традиции, в бараке было заварено ведро чифира, гуляли по кругу «порядочных» [ «Порядочные» – арестанты, ничем не запятнавшие себя за время нахождения в зоне (не замеченные в стукачестве, не занимающие должности по предложениям «мусоров», поддерживающие «общее». ] разнокалиберные кружки и бокалы, и выслушивал он то, что обычно говорят арестанты своему уходящему на волю соседу: «Ну, давай, Герасим», «Не попадай больше, Герасим», «Всего тебе, Герасим».
 
На все пожелания и напутствия он только кивал, иногда улыбался отстраненной, чуть глуповатой улыбкой.
 
К вечеру ближе (поселок его от зоны отделяла всего сотня километров) переступил Николай Нечаев порог своего дома.
 
Встречен был достойно. Убранной квартирой, праздничным, хотя и скромным, столом, милым щебетом десятилетней, неузнаваемо изменившейся дочери, счастливыми, то и дело намокающими глазами жены.
 
А еще через два часа что-то похожее на слезу пробило и его самого.
 
К этому времени дочка, посидев со взрослыми за большим столом, вернулась за свой письменный стол, за которым всегда делала уроки. Из стопки учебников на углу стола вытащила нужный, раскрыла на странице, отмеченной приспособленным под закладку фантиком и громким шепотом начала что-то читать. «Литературу к завтрашнему учит, сейчас Тургенева проходят, ее учительница хвалит», – пояснила Николаю жена, не снимая с его плеч горячих рук.
 
А со стороны письменного стола доносился торопливый невзрослый шепот: «Герасим рос немой и могучий…».
 
– Тургенев, значит?.. – только и спросил Нечаев и надолго отвернулся в сторону окна, в котором уже стояла густая ноябрьская ночь.

Серый и бурый

Читал, слышал, догадывался, представлял, как скромен спектр тюремных красок, но чтобы так, чтобы настолько…
 
Собственно, никакого спектра здесь нет!
 
Никакой радуги!
 
Никакого охотника, желающего во что бы то ни стало знать местонахождение диковинной птицы! Никакого красного, оранжевого, желтого, зеленого, голубого…
 
Только серый и бурый.
 
Бурый и серый.
 
Ваше Величество, Серый!
 
Серая дверь с «кормяком», через который три раза в день подают еду серого цвета. Серый стол. Серая лавка, намертво приваренная к столу и составляющая с ним единое, монолитное, опять же серое. Серые потолки. Серое одеяло.
 
Ваше Высочество, Бурый!
 
Бурые стены. Бурые полы. Кусок бурой кирпичной стены соседнего здания, что виден из крошечного окна и кроме которого из этого окна не видно ничего и никогда.
 
Серый и Бурый. Бурый и Серый. Два цвета. Два единственных здесь цвета. Только два цвета. И прочих здесь нет.
 
Верно, с воли сюда попадают предметы, окрашенные по-другому: желтая мыльница, зеленая шариковая ручка, какая-то пестрая с оранжевым и фиолетовым обложка книги.
 
Но эти цветовые пятна не выдерживают натиска Серого и Бурого.
 
Два главных цвета-подельника их затирают, подавляют, забивают. Попадающим сюда вещам и предметам иных цветов не остается ничего, кроме как капитулировать-мимикрировать, уступая серо-бурому натиску. Уже через несколько часов они тускнеют, утрачивают яркость, обретают оттенки тех же главных цветов, наконец полностью сливаются с ними. Серый и Бурый сжирают и переваривают все прочие краски.
 
Кстати, случайно ли именно Серый и Бурый оказались здесь главными?
 
Что можно сказать о сером цвете? Цвет посредственности и уравниловки. Символ обезличивания.
 
Отсюда и «серая масса», и «серая мышь» (не про грызуна, а про человека, понятно). Отсюда и брезгливо-пренебрежительная оценка всего нетворческого, неталантливого, скучного: серятина. Отсюда и убийственное тавро-характеристика-приговор необразованному, ничем не интересующемуся, неспособному к нестандартным мыслям и поступкам человеку: серая личность.
 
С Серым все ясно.
 
С Бурым все еще проще. Конечно, поэты вспомнят что-то про осенние листья. Только здесь не краски осеннего парка вспоминаются, а цвет запекшейся крови, цвет панорамы мясных лавок, цвет анатомических манекенов. Неласковый цвет. Отталкивающий цвет. Недобрый цвет.
 
Уверен, не случайно Серый и Бурый здесь командуют и диктуют.
 
Не сомневаюсь, это сознательно тщательно организованная диктатура. Диктатура цвета в усиление диктатуры несвободы. В довесок к приговору. Не важно, какому: приговору судьи или приговору судьбы.
 
По большому счету диктатура Серого и Бурого – это та же пытка.
 
Изощренная и бесчеловечная.
 
Способная успешно конкурировать с пыткой светом (описана даже в литературе), пыткой звуком, пыткой болью.
 
Впрочем, для кого-то это – пытка, наказание, мука, а для кого-то – пустяк, внимания недостойный. Пустяк – не потому, что эти люди своей волей и своим мужеством превозмогают это, а потому что они просто… не понимают и не чувствуют этого. Не чувствуют и не понимают. Такое у них внутреннее устройство, такая у них конструкция души.
 
Я попытался поделиться своим открытием-откровением по поводу главенствующих здесь цветов с двумя из своих соседей.
 
Первым, до кого я донес эту, как мне казалось, очень важную информацию, был Сашка Террорист, вроде бы разумный мужичок, ни внешностью своей, ни биографией ничего общего с полученной здесь, в бутырских стенах, кличкой не имеющий.
 
Он выслушал не перебивая, но ничего не ответил. Похоже, он просто не понял, о чем шла речь, а ведь я рассказывал про ту обстановку, в которой он прожил уже полгода, которую он должен был чувствовать, да что там чувствовать – должен был бы страдать от нее. Именно страдать, потому что всякий человек, лишенный привычного данного Богом и природой спектра красок, не может спокойно это переносить, потому что он прежде всего – Человек.
 
В Бутырку Сашка попал по «трем гусям». Так на тюремном арго называют статью 222 Уголовного кодекса нашего государства – «Незаконное приобретение, передача, сбыт, хранение, перевозка или ношение оружия, его основных частей, боеприпасов, взрывчатых веществ и взрывных устройств». Оригинальным своим названием статья обязана своему номеру. По написанию, действительно, каждая двойка чем-то напоминает известную птицу с длинной шеей.
 
Согласно милицейским протоколам, купил Сашка в каком-то ларьке боевые патроны.
 
Сам он твердо уверен, что ничего подобного не было и быть не могло, но подробностей не помнит по причине непотребно пьяного своего состояния в тот момент. Нынешние соседи Сашки, бывалые, уже успевшие изучить нравы современных правоохранителей, не сомневаются, что он нарвался на мусорскую провокацию, на контрольную закупку для «палки» (так сами полицейские называют раскрытое преступление).
 
Ситуация комедийно-трагическая. Не охотник, не стрелок, не владелец оружия, наконец, просто совершенно не имевший на тот момент денег, очень и очень пьяный человек вдруг покупает патроны. Да и с каких пор в пивных ларьках начали торговать боеприпасами?
 
Между прочим, прежде чем вляпаться в «патронную» историю, Сашка не просто напился, он пил больше недели. Пил основательно, потеряв ощущение пространства, времени и здравого смысла. Курсировал в полусознательном состоянии между Москвой и родным своим Дмитровым, пил с кем попало, что попало, на невесть откуда появлявшиеся деньги. В пик своего запоя он и был арестован якобы при попытке купить эти самые треклятые патроны.
 
Кстати, оказавшись в Бутырке, Сашка пережил приступ ему ранее уже знакомой «белочки» – болезни более известной под названием «белая горячка». Классический приступ. Классической «белочки». С видениями, с голосами, с кошмарами.
 
Тогда ему всерьез казалось, будто присутствующая на нем одежда кишит пауками, червями и змеями, будто нечисть эта вот-вот начнет покушаться на его тело. В порыве ужаса, ненависти и еще каких-то ведомых только ему одному, но очень сильных чувств брюки, пиджак и рубаху он разорвал на самые ничтожные клочки и ленточки, после чего ощутил себя победителем и… успокоился.
 
В камере я застал его читающим все подряд, что он смог рядом обнаружить, умиротворенным, вполне разумным.
 
Тем не менее моих рассуждений на тему Серого и Бурого он не понял.
 
И с другим моим соседом по бутырскому пространству разговора о скудности тюремной палитры не получилось.
 
Леха Ивановский, он же Ткач, он же Губастый, также не понял самого предмета разговора. Наверное, на это были у него свои причины.
 
В отличие от Сашки Террориста до момента потери своей свободы жил он более чем благополучно. Работал в Москве в каком-то текстильном институте. Считался специалистом в ткацких станках и прочих механизмах этого профиля. Чинил, налаживал, модернизировал. Хорошо зарабатывал официально, имел заказы со стороны, плюс ко всему удачно браконьерил – ловил сетями рыбу на Волге на своей малой родине где-то под Иваново. Выпивал умеренно и редко.
 
Но в один из этих редких дней угораздило ему оказаться с баночкой пива у станции метро.
 
А еще по стечению обстоятельств оказалась одетой на нем по случаю приобретенная военного образца куртка. По другой случайности обнаружился рядом с такой же баночкой пива в руках и так же «под градусом» мужик, некогда оттрубивший в Афганистане по максимуму и которому в этот момент приспичило поинтересоваться: «Не воевал ли ты, парень, в Афгане?» «Нет», – честно ответил Леха и сразу же схлопотал длинную тираду о том, какой он неправильный и что ему, в Афганистане не воевавшему, носить подобную куртку просто не положено…
 
Слово за слово, разговор в драку перешел, а у Лехи в кармане той самой куртки оказался нож. Не тесак – свинорез. Не финка из рессоры. Не «бабочка» с фиксированным лезвием. Обычный складной ножичек. Якобы швейцарский (имелся белый крест на характерных красных пластмассовых щечках), наверняка китайский, сляпанный узкоглазыми умельцами из далеко не лучшей стали где-то в закоулках Поднебесной.
 
Его-то и выхватил Леха в самый критический момент выяснения отношений с «афганцем». Выхватил и пустил в ход, после чего у его оппонента появилось несколько проникающих ранений, «в результате которых оказались поражены важные жизнеобеспечивающие органы».
 
Сейчас Алексей и сам не знает, как все это стряслось-случилось. Страшно боится, что порезанный им радетель «афганского братства», до сих пор находящийся в больнице, умрет. Тогда и «его» статья УК будет строже и срок, ему «светящий», станет длиннее.
 
Впрочем, ситуация у Лехи была житейская, про которую, пусть с натяжкой, можно сказать «на его месте мог бы оказаться каждый».
 
Так что по «делюге» у меня к нему никаких вопросов нет и никаких отторжений (так и хочется ввернуть модное слово) не наблюдается.
 
А вот по мироощущению своему, по ценностям своим этот человек мне откровенно неприятен.
 
Дня не проходит, чтобы поступками своими или откровениями Леха не напомнил, что мы – не просто разные люди, а продукты двух если и не агрессивно враждебных друг другу, но совершенно противоположных по сути систем.
 
Только вчера позволил он себе фразу из считаного количества слов, но характеризующую его куда более емко, чем все характеристики, ранее написанные на него учителями, начальниками, командирами, а теперь еще и милицейскими специалистами. Даже дюжины слов не было в том откровении: «Я художественных книг не читаю, пустое это дело, я се’мью кормлю…»
 
Ударение в слове «семья» было сделано именно на первом слоге.
 
По поводу «художественных книг» – все ясно, что же касается второго тезиса, то здесь он просто соврал. Своей семьи у него, несмотря на то что вступил в четвертый десяток, нет. Живет с матерью, оборотистой, битой жизнью бухгалтершей, зарабатывающей куда больше, чем сын.
 
Неделей раньше Леха не нашел ничего лучшего, кроме как установить фотографию своей невесты не невесты, сожительницы не сожительницы, словом, «дамы сердца» – работницы того же текстильного института, в котором работал, на одну полочку, где до этого стояли только иконы.
 
Три бумажные, размером меньше открытки, оставленные там прошлыми, уже отбывшими на этапы, обитателями этой хаты: Иисус-Христос, Николай-Угодник, Матронушка Московская, и моя, еще меньшая по размеру, деревянная: Богоматерь Владимирская.
 
К последней у меня отношение более чем трепетное. Ее написал и подарил мне племянник-иконописец лет пятнадцать назад. Икона много где побывала со мной, в том числе и в двух предыдущих столичных судебно-следственных изоляторах, откуда начиналась моя арестантская биография.
 
По неоговоренной, как-то самой собой сложившейся традиции, эту полку никто никогда ничем не занимал, и вдруг… розовая щекастая баба с соломенной челкой и глазами навыкат.
 
Тогда я, кажется, собрал в кулак все самообладание, чтобы не отправить эту ткачиху-ударницу (как я мысленно окрестил избранницу Лехи) в «дальняк» (так на тюремном арго называют имеющийся в камере туалет, точнее канализационное отверстие с едва обозначенным местом для постановки ног).
 
Еще больше потребовалось сил, чтобы объяснить обладателю фотографии саму невозможность подобного соседства.
 
«Любимый образ» он убрал, но комментарии мои выслушал молча с лицом недобрым, а главное, мало что понимающим.
 
И вот этому человеку объяснять, почему в обстановке, которая ныне окружает и его и меня, преобладают, царствуют, беспредельничают Серый и Бурый? Нет никакого желания!
 
Трижды уверен, что он просто не поймет, о чем вообще идет речь.
 
Не поймет…
 
А может быть, здесь и не надо ничего понимать и не надо зацикливаться на том, какого цвета декорации тебя окружают?
 
Может быть, вообще не обращать на это внимания, и это нормально, правильно, а вот ломать голову над тем, сколько кругом Серого и Бурого и почему нет других цветов, – ненормально, неправильно?
 
Может быть, я вообще не то чтобы схожу с ума, но тихо утрачиваю часть своей нормальности и первый признак этого недуга – столь болезненная реакция на ущербность окружающей цветовой гаммы?
 
Что касается моей нормальности и ненормальности – время покажет, а вот что касается Серого и Бурого, то давно испытываю желание писать два этих слова с большой, заглавной, прописной буквы.
 
Именно так и пишу: Серый и Бурый, Бурый и Серый.
 
Не то чтобы эти слова близки к именам человеческим, но на клички, или, как здесь говорят, на «погоняла», очень смахивают.
 
Будто речь идет о двух подельниках. А если подельники – значит, имело место что-то недоброе, неправильное, что натворили этот Серый и этот Бурый.
 
Соответственно, придется им за это когда-то отвечать, расплачиваться.
 
Пожалуйста, подождите…
 
Автор:  Борис Земцов, журнал НЕВОЛЯ

Читайте также: