Тайны чернобыльской катастрофы: зачем КГБ выкрал секретный доклад МАГАТЭ

Начальник лаборатории проблем Чернобыля Александр Боровой — о том, каково двадцать лет находиться в чернобыльской командировке, как игрушечный танк спасал мир от радиации, почему засекреченных ученых вывезли в Вену, зачем КГБ выкрал секретный доклад МАГАТЭ и как Горбачев из-за пол-литра не дал герою звание Героя.

 Значение чернобыльской катастрофы можно оценить сполна только спустя время. К тому же Чернобыль как явление планетарного масштаба был у каждого свой. Для одних это несколько дней в апреле, навсегда отнявших здоровье, для других — постоянные командировки на место бедствия. Однако совсем мало тех, для кого ликвидация чернобыльской аварии стала главным делом всей жизни. Начальник лаборатории проблем Чернобыля и советник президента НИЦ «Курчатовский институт» Александр Боровой 20 лет отработал в опасной зоне, где руководил научными исследованиями, и считает, что в жизни ему повезло.

Фото: Дмитрий Пленкин

Александр Боровой Фото: Дмитрий Пленкин

— Александр Александрович, как для вас начался Чернобыль?

— О том, что в Чернобыле произошло что-то очень серьезное, я догадался утром 26 апреля. На третьем этаже нашего здания у кабинета директора Института атомной энергии им. И. В. Курчатова академика Александрова постоянно находились взволнованные люди, многие здесь же, в коридоре, что-то спешно писали на листках, слышалось слово «Чернобыль». Я на тот момент руководил небольшой группой физиков-экспериментаторов, в 1984 году мы впервые в СССР, да и на всем континенте зарегистрировали реакторные антинейтрино на Ровенской АЭС и выполнили ряд интересных исследований. Для этого нам пришлось научиться достаточно точно считать, как накапливается радиоактивность в реакторе.

Ночью 29 апреля мне позвонил руководитель отделения общей и ядерной физики, где я работал, Спартак Тимофеевич Беляев и попросил срочно приехать «по поводу аварии в Чернобыле». Требовалось оценить, сколько и какой радиоактивности накопилось в топливе четвертого блока за время его работы. Типовые расчеты оказались крайне неточными, они в десятки раз отличались от того, что показывали радиохимические анализы первых проб воздуха и почвы. Поэтому Беляев и усадил нас за новые расчеты. Вычислительных машин под рукой не было, и каждый из группы считал какой-то кусок программы, передавая листочек с результатами другому. Через сутки с небольшим мы получили результат. Значительно позднее десятки лабораторий провели такие же расчеты и выяснилось, что мы ошибались не более чем на 20 процентов — вполне достаточная точность.

Фото: Игорь Костин (РИА Новости)

Фото: Игорь Костин (РИА Новости)

Шли дни, и стало ясно, что из Москвы, по телефону, быстро решать возникающие задачи не получится. Простой пример: из Чернобыля звонят и сообщают, что, по-видимому, почти все топливо из реактора выбросило в машинный зал. Почему возникли такие подозрения? Специалисты ехали на бронетранспортере вдоль стены машинного зала и измеряли дозу: в определенной точке она вдруг во много раз увеличивалась. Было 15, 18, 20 рентген в час и вдруг сразу 2000. Потом снова доза резко падала. Напротив этой точки в стене имелась щель, через которую, как предположили, и «светило».

Я быстро прикинул: для того чтобы такое стало возможно, следовало в машинном зале к этой трещине привалить много тонн топлива, но и тогда показания прибора росли бы гораздо более плавно. Оказалось, при замерах дозиметр в этом месте опускали прямо на кусок выброшенной топливной сборки. Вопросов возникало все больше, и потому мне стало ясно: надо ехать в Чернобыль. Катастрофа совпала с другой бедой: умирала от рака моя мама. Помню, как сказал ей, уже практически неподвижной, произносившей слова с трудом, что работаю в оперативной группе, помогающей с расчетами и экспериментами Чернобылю. Мама сразу вспомнила, что чернобыль — это сорт полыни, горькой степной травы.

И неожиданно попросила меня открыть Библию, которая всегда находилась при ней. Я прочел слова из Откровения Иоанна Богослова, их позже сотни раз цитировали в связи с чернобыльской катастрофой: «Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая, подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде полынь». Мама пристально посмотрела мне в глаза: «Солнышко мое, поезжай туда. Мне скоро будет лучше. Надо ехать, я знаю это, я чувствую. Чернобыль — твоя звезда, нельзя уйти от судьбы, твое место там».

Накануне моего отъезда в Чернобыль были похороны мамы, а перед этим меня вызвал к себе Александров. Он сидел страшно усталый в своем кабинете, где находился, по-видимому, и день, и ночь, а ведь к тому моменту ему было за 80, и сказал: «Я посылаю вас не только работать в оперативной группе, но и присутствовать на заседаниях правительственной комиссии. Там нужен человек, который разбирается в ядерной физике. Не переживайте, если ваших предложений никто слушать не будет. Но если начнут замахиваться на то, чего делать ни в коем случае нельзя, если это приведет к переоблучению людей, обращайтесь к руководителю оперативной группы, звоните мне и любыми путями остановите это». Я поехал, еще не зная, что буду ездить по этому маршруту сотни раз и жить по графику: 18 дней в Чернобыле (время, которое там разрешалось проводить) — 12 дней в Москве. Командировка растянулась на 20 лет.

Помню, как впервые ехал в «Ракете» вверх по Днепру, как переоделся в рабочую одежду: нитяные носки, солдатское белье и костюм защитного цвета. Помню слова «Добро пожаловать в Чернобыль!», произнесенные с капитанского мостика. В правительственной комиссии, при которой я должен был состоять консультантом, меня встретили совершенно неожиданно: «Вы можете русским языком сказать, кто вы такой? Профессию свою можете назвать?» Ответил, что я физик. «Нам физики не нужны, на кой черт нам физики! Нам нужны специалисты по реакторам!»

Ликвидаторы, прибывшие на место чернобыльской аварии, увидели страшную картину разрушений. Так выглядел четвертый энергоблок 24 мая 1986 годаФото: Из личного Борового Александра архива

Ликвидаторы, прибывшие на место чернобыльской аварии, увидели страшную картину разрушений. Так выглядел четвертый энергоблок 24 мая 1986 года Фото: Из личного Борового Александра архива

Много раз потом я сидел на заседаниях комиссии в уголочке, вокруг меня были люди в ватниках с нарисованными на плечах генеральскими звездами, директора институтов и министры. Тогдашний зампред Совета министров и председатель комиссии Борис Евдокимович Щербина прямо оттуда периодически звонил председателю правительства Рыжкову. Для меня было совершенно невероятно попасть в эти круги, поэтому я боялся сказать что-то лишнее. Несколько раз поднимал руку, считая, что можно найти решение и дешевле, и лучше. Слова мне не давали.

Все изменилось после одного случая. 21 октября 1986 года, в самый разгар работ по сооружению «Укрытия», меня нашел Валерий Алексеевич Легасов, академик, замдиректора нашего института и член правительственной комиссии, и повел меня прямо в кабинет Щербины. А тот огорошил новостью: в реакторе, судя по всему, началась цепная реакция.

Почти одновременно произошло три события: в нижних помещениях блока стала расти температура, в воздухе на площадке повысилась активность аэрозолей, к тому же вертолетчики, каждый день летавшие над блоком, доложили, что доза над развалом составила 35 рентген в час — в 4 раза больше, чем за день до этого. Нужно было быстро оценить, что происходит, ведь на площадке находились тысячи человек. Я спросил, сколько у нас есть времени. «Могу дать вам час». Тут же ко мне приставили специального человека из КГБ, который фиксировал все мои действия и распоряжения и заставлял, как при допросе, подписывать каждый лист бумаги.

В центральном зале четвертого блокаФото: Из личного Борового Александра архива

В центральном зале четвертого блока Фото: Из личного Борового Александра архива

Вместе с другими физиками мы стали разбираться. Было ясно, что это не цепная реакция, ведь сигнализирующих о ней короткоживущих радионуклидов мы не обнаружили. Но что же тогда? Легче всего оказалось объяснить причину повышения температуры в нижних помещениях блока. В это время шло бетонирование фундаментов опор, на которые должны были опираться несущие балки создаваемого «Укрытия». Бетон поступал от специальных насосов по трубопроводам к опорам.

Контролировать его укладку было чрезвычайно трудно из-за огромных радиационных полей и разрушенных конструкций. В результате значительная часть бетона утекала в нижние помещения, заливая их и перекрывая пути воздуху, который раньше охлаждал топливо. Довольно быстро мы разобрались и с аэрозолями. Оказалось, какой-то ретивый человек убрал измерительные установки с их места и поставил к дороге, по которой постоянно пылили бетоновозы. В таких условиях радиоактивность можно было бы намерить не в 10, а в 100 раз больше.

Но с вертолетными данными вышла загвоздка. Начали разбираться, и вот что оказалось. На месте работали военные вертолеты — их оборудование предназначалось для измерения излучения над воронкой ядерного взрыва. То есть они способны летать над плоской земной поверхностью и определять дозу радиации на расстоянии одного метра от нее. А у нас высота объекта составляла 70 метров. Поэтому пилоты получили инструкцию делить показания приборов на 4.

Я навел справки и узнал, что новый экипаж перебросили в Чернобыль из Афганистана и до летчиков просто не дошла инструкция. Обо всем этом я доложил Щербине. Он дал мне еще час и потребовал более существенных доказательств. Мы с коллегами сели в вертолет и зависли над жерлом реактора. Взяли с собой несколько дозиметров, в том числе и японский, который отобрали у Легасова, и сфотографировали одновременно их и приборную доску вертолета с высотой и координатами, чтобы было видно, что мы не жульничаем. Щербина, увидев фотографию, предложил для надежности полетать так еще несколько дней и проверить результат.

Александр Боровой (справа) и его коллега Александр ПерфиловФото: Из личного Борового Александра архива

Александр Боровой (справа) и его коллега Александр Перфилов Фото: Из личного Борового Александра архива

Через несколько дней после того случая я, не спавший несколько суток, заснул прямо на правительственной комиссии, упал в проход. Спустя несколько дней на очередном совещании Щербина посмотрел на меня: «Нам было бы интересно узнать, что по этому поводу думает наука… Если она уже проснулась». Ко мне стали всерьез прислушиваться. Правда, конфликты все равно случались. Однажды я докладывал на комиссии о том, какие помещения мы обследовали.

Высокий начальник, приехавший с инспекцией из Москвы, возмутился: «Почему это в одном месте вы намерили 7 тысяч рентген, а военные 10 тысяч? Что же это за наука, которая так неточно меряет?» Я ответил, что перемерять мы не будем, в любом случае ясно, что работать там нельзя. Чиновник в ответ бросил, что в Чернобыле трусы не нужны. До этого в комнате стоял легкий гул — люди его не особо слушали. Но после сказанного повисла полная тишина. Никто такими обвинениями в Чернобыле не бросался. Да, ты мог не очень хорошо сделать свою работу, мог что-то упустить.

Но объявлять трусом человека, который в день по несколько часов ползает во взорванном реакторе… Ведь как делаются замеры в подобных условиях? Смертельную дозу радиации можно схватить за несколько минут, поэтому специалист пробегает мимо опасного места с удочкой, на которую подвешена специальная таблетка. Закинув ее на скопление топлива, прячется за колонной, а потом выдергивает таблетку и бежит назад — не по асфальтовой дорожке, а среди развалин. Если он споткнется и упадет, может в результате тяжело заболеть…

«Курчатовцы» в опасной зоне. Второй слева — Евгений Велихов, третий — Александр БоровойФото: Из личного Борового Александра архива

«Курчатовцы» в опасной зоне. Второй слева — Евгений Велихов, третий — Александр Боровой Фото: Из личного Борового Александра архива

В Чернобыле требовался опыт, доведенный до автоматизма. В голове щелкает некий счетчик — тут ты должен спрятаться за колонну, здесь пригнуться, чтобы схватить меньше рентген и при этом сделать дело. Однажды молодые солдаты, которых я все время ругал за неосторожность, огрызнулись — пойдите и попробуйте набрать меньшую дозу радиации. Я пошел и набрал меньше, хотя тогда мне было уже под 50 и двигался я не так быстро.

— Что в Чернобыле было страшнее — радиация или стресс?

— Самая опасная штука — радиофобия. В Чернобыле люди умирали от нее на пустом месте, не получив никакой особенной дозы. Так ушел один из моих товарищей, молодой физик, кандидат в мастера спорта. Сидел рядом со мной на диване, откинулся на спинку и умер: остановилось сердце. Когда в нашей небольшой группе произошла вторая смерть, я кинулся в Киев, к врачам. К нам прислали психиатров, которые разъяснили, что человек может испытывать сильнейший страх радиации. Каждый раз он идет в реактор, как на смерть. Он скрывает этот страх, пытается с ним справиться — ведь рядом идут другие мужчины, это как атака, нельзя не идти. И этот страх в конце концов может убить.

— Вам было страшно?

— По складу характера я скорее трусливый человек. Жизнь прожита, теперь не стыдно в этом сознаться. Но, если позволите, я расскажу вам про человека, которого считаю настоящим героем. Этого старенького человека в черной рясе, страшно худого, кашляющего, я встретил в опустевшем Чернобыле в начале 87-го. Я не поверил своим глазам, когда увидел, что дверь закрытой после аварии церкви приотворена и в окне промелькнул какой-то отсвет. Подойдя поближе, я услышал, как он в полном одиночестве служит у аналоя и поет слабым дребезжащим голосом.

Решил не смущать его и ушел, а позже навел справки на раздаче в столовой. Как выяснилось, девушки его знали, но откуда пришел этот батюшка, никому было неведомо. Неизвестно также, кто открыл ему храм. Я удивился: где же он живет, что ест? Талонов в столовую ему никто бы не выдал, а другой еды в зоне не было. Оказалось, в столовой его подкармливали, но это было трудновато, потому что для нас обед готовили с мясом, а он скоромного не ел. Через пару месяцев, по весне, я снова заглянул в церковь: батюшка служил в полном одиночестве.

Летом увидел, как несколько неизвестно откуда взявшихся женщин подпевают ему. После я его уже не встречал. Думаю, он вскоре умер. До сих пор жалею, что так и не поговорил с этим человеком, постеснялся, не узнал его имени. Когда обстановка в Чернобыле более или менее нормализовалась, в соборе наездами по праздникам стал служить службу толстый и веселый батюшка. Но того неизвестного человека я считаю истинным героем. Нам, профессионалам, в Чернобыле платили немалую зарплату — я, к примеру, получал в дни, когда работал на блоке, в 7 раз больше, чем в Москве. Нам обеспечивали все условия. А он жил в чужом доме из милости, так и питался. Чтобы молиться за людей, не верящих в Бога.

Фото: Иван Руднев (РИА Новости)

Фото: Иван Руднев (РИА Новости) 

— Кому-то досталась и слава?

— В первые годы после аварии приходилось выполнять много опасных заданий. Надо было отыскать скопления топлива, и люди, участвовавшие в этом, получали серьезные дозы. Зачастую они скрывали их, чтобы продолжать работу. Однажды, помню, я устроил дикий скандал, когда, сообщив на оперативке, что собираюсь в некое помещение, услышал от одного из товарищей: «Сан Саныч, не ходите. Я уже все сделал, промерил и сфотографировал».

Он сделал это, чтобы я не облучился. Таких людей называли сталкерами, товарищи относились к ним с особым уважением. Но постепенно необходимость в опасных вылазках отпала. У нас уже было в достатке образцов, над анализом которых вовсю работали лаборатории в Чернобыле, Киеве, Москве. Наступило время обычной рутины, ореол героизма сталкеров стал тускнеть. Да и наши чернобыльские зарплаты постепенно сошли на нет. Большинство сталкеров приняли это как должное и продолжали работать наравне со всеми.

Но, к сожалению, небольшая часть не перенесла отсутствия славы и денег. Не стану называть фамилии, но были люди, которые любым путем стремились восстановить положение. Собирали иностранных корреспондентов, выступали с сенсационными заявлениями, писали «разоблачительные статьи», рассказывали, как получили дозу в несколько тысяч рентген, хотя доказано, что достаточно и 500 рентген, чтобы практически не иметь шансов выжить. Говорили, что во время аварии все топливо выбросило в атмосферу, что в Чернобыле произошел ядерный взрыв плутония, что реактор взорвал КГБ… Все это наносило реальный вред, в частности подогревая ту же радиофобию.

— Так выброс топлива был?

— Теперь мы знаем, что самого топлива (облученной двуокиси урана) оказалось выброшено менее 5 процентов. В атмосферу попало много радиоактивного цезия, который летуч и легко испаряется. А другие наработанные в реакторе нелетучие радионуклиды летели в составе относительно тяжелых топливных частиц. Они не разлетелись далеко, а выпали в основном в радиусе 10 километров вокруг реактора. Сколько всего их выпало, определили по анализам тысяч почвенных проб. И поняли, что 95 процентов топлива, то есть примерно 180 тонн, осталось внутри саркофага. Сейчас мы нашли около 150 тонн. Знаем приблизительно, где находятся и остальные 30 тонн, но добраться туда нереально при сегодняшних технических возможностях. Слишком с большими рисками это связано, много людей пришлось бы пожечь.

— Ходили разговоры, что жертв могло быть и меньше. Поговаривали, что замдиректора института имени Курчатова Валерий Легасов чувствовал свою вину, поэтому добровольно ушел из жизни…

— Нет, никакого отношения к смерти Валерия Алексеевича эта причина не имеет. К тому же сейчас забывают о том, что сам он шел первым. Не такой это был человек, чтобы отправлять других в опасное место, а самому отсиживаться в стороне. Когда в первый день после аварии пытались измерить потоки нейтронов прямо у развала блока, чтобы определить, не продолжает ли реактор неуправляемую работу, туда направился Легасов.

Фото: Игорь Костин (РИА Новости)

Фото: Игорь Костин (РИА Новости)

Сел за руль бронетранспортера и постарался подъехать как можно ближе. И в этой поездке сразу получил дозу, которая почти неминуемо ведет к лучевой болезни. Кстати, раньше, до Чернобыля, он мне не нравился, потому что вел себя с подчиненными жестко, официально. Однажды подверг меня страшному разносу за то, что я поставил в какой-то бумаге лишнюю запятую. Дал понять, что он первый замдиректора в институте, в котором работают больше 10 тысяч человек, — большая величина. А я к тому времени уже имел опыт работы с крупными учеными Петром Спиваком, Исааком Кикоиным, Спартаком Беляевым и привык, что для них важны в первую очередь твои идеи.

Помню, еще когда учился в институте, мы с одним студентом придумали опровержение общей теории относительности. И академик Померанчук, человек с мировым именем, просидел с нами несколько часов. Хотя он нашел ошибку в наших рассуждениях, мы все равно ушли довольные. Легасов же на первый взгляд казался другим. Однако в Чернобыле я увидел, что он, во-первых, самоотверженный, во-вторых, высококвалифицированный и честный человек. И в-третьих, он всегда мыслил стратегически. Для Щербины он был правой рукой.

— Правда ли, что в 1986 году, сделав знаменитый доклад о чернобыльской аварии на специальной сессии МАГАТЭ, Легасов фактически спас нашу ядерную энергетику?

— В конце лета 1986 года, встретив меня на лестнице в институте, Легасов позвал в свой кабинет. Перевернув лежащую на столе бумагу, он предупредил: то, что я сейчас увижу, не предназначается ни для чьих глаз и ушей. На одной стороне листа находился английский текст, на другой — русский перевод. Могу только предположить, из каких источников был получен этот документ. Передо мной лежал будущий сценарий посвященной Чернобылю специальной сессии МАГАТЭ в Вене, который заранее расписали какие-то наши «друзья».

Фото: Igor Kostin (Sygma Corbis fotosa.ru)

Фото: Igor Kostin (Sygma Corbis fotosa.ru)

Они предполагали, что в своем докладе о чернобыльской аварии Советский Союз не скажет ничего конкретного. Поскольку эти реакторы относятся к реакторам военного типа, все будет засекречено и доклад продлится всего полчаса. Дальше расписывались выступления — содержание каждого передавалось одной-двумя фразами. В конце был проект постановления МАГАТЭ: закрыть в Советском Союзе все атомные реакторы РБМК-1000 (реактор большой мощности канальный), выплатить огромную репарацию пострадавшим от радиоактивности странам, обеспечить присутствие иностранных наблюдателей на каждом атомном реакторе Советского Союза.

Я посмотрел на Легасова. Тот кивнул: «Да. И это нам надо будет переломить». И как он начал ломать! Привлек к написанию доклада виднейших специалистов. В нем не скрывалось ничего относительно устройства реактора, выброса радиоактивности, отселения людей, жертв аварии. В результате министерское начальство написало на докладе резолюцию о том, что его нужно уничтожить, а авторов привлечь к уголовной и партийной ответственности. Тогда Легасов поехал отстаивать свою точку зрения к Рыжкову. Тот разрешил выступить с докладом, взяв ответственность на себя.

Легасов добился того, что ученых, разрабатывавших РБМК (абсолютно невыездных!), командировали с ним в Вену. И вот в августе 1986 года он выступил с докладом, продолжавшимся почти пять часов. На экране за его спиной слева располагались тезисы доклада, таблицы, а справа шли фотографии и фильмы, с риском для жизни снятые в Чернобыле нашими институтскими операторами. Когда у присутствующих возникали вопросы, с мест поднимались те самые ученые, которых Легасов привез в Вену. Они говорили так веско и убедительно, что эксперты МАГАТЭ записывали за ними каждое слово.

В результате ни один пункт из того «сценария» не вошел в резолюцию. Вечером, когда Валерий Алексеевич прилетел из Вены, я с нетерпением ждал его в вестибюле института, боясь пропустить. Влетает Легасов, не дождавшись лифта, взбегает на свой третий этаж по ступенькам и на ходу кричит мне: «Победа!» Вскоре спускается. Зная, что он поедет в Политбюро, я решаю его дождаться, чтобы первым услышать новости. И начинаю опять ходить в вестибюле.

Хожу так несколько часов. Наконец Легасов возвращается, и я понимаю, что он совершенно раздавлен. Поднимает на меня глаза и говорит: «Они ничего не понимают и даже не поняли, что нам удалось сделать. Я ухожу в отпуск». Он ушел в отпуск и вскоре тяжело заболел, сказались огромные полученные дозы. После его самоубийства в 1988 году меня попросили проверить его бумаги и рабочие вещи на радиоактивность, прежде чем передать семье. Когда я поднес к ним счетчик, он часто застучал. Практически все вещи были радиоактивными.

— Умеют у нас не ценить людей…

— Блистательно умеют не ценить. Известно, что Легасова не любил Горбачев. Осенью 1987 года был составлен список чернобыльцев, представленных к званию Героя, и Александров на собрании института уже поздравил его с наградой. А позже выяснилось, что Легасова вычеркнули из списка по указанию Горбачева. И это при том, что все те, кто работал с ним в Чернобыле, считали, что ему надо дать даже не Героя Социалистического Tруда, а Героя Советского Союза — настолько часто он собой рисковал.

Трудно понять, почему его не любил Горбачев. Валерий Алексеевич однажды вспоминал, как на заседании Политбюро в ответ на замечание генерального секретаря об устройстве атомного реактора сказал: «Тут, Михаил Сергеевич, по-видимому, без пол-литра не разберешься». Потом, конечно, он схватился за голову: в разгар антиалкогольной компании шутка вышла неуместной. Но, конечно, не эта главная причина. Возможно, сыграло роль то, что Легасов, а не Горбачев, по результатам опросов был назван человеком года в 1986-м. Это тоже не добавило ему любви начальства.

— Но и после смерти Легасова вы продолжали исследовать реактор. Зачем это было нужно?

— В свое время саркофаг построили быстро, героически, но условия не позволили сделать его абсолютно безопасным. Случись сильное землетрясение, он мог рухнуть и из него выбилась бы радиоактивная пыль. Сколько? Как далеко бы она разнеслась? Это требовалось понять, а значит, исследовать все помещения реактора. Кроме того, мы все время боялись, что в каком-то месте соберется критическая масса урана и тогда вновь случится выброс. За пределами 30-километровой зоны никто бы его практически не почувствовал, но на самой станции все время продолжали работать три блока. А рядом сотни людей, и они подвергались бы опасности. Поэтому мы продолжали работу.

Поняли, сколько пыли в помещениях «Укрытия», с помощью специальных программ рассчитали, как она будет выбрасываться. Курчатовцы и сотрудники других учреждений России и Украины придумали поместить под сводами саркофага специальную систему, периодически распылявшую особый состав, который покрывал радиоактивную пыль пленкой. В этот состав вводили и специальные соединения, которые могли помешать возникновению цепной реакции.

Все эти годы мы занимались тем, что пытались предотвратить любые аварии. И выполнили свою работу. Институт Курчатова буквально выложился по чернобыльской тематике. Кроме того, что больше 600 его сотрудников побывали в Чернобыле в горячие дни с 1986 по 1990 год, там постоянно почти 20 лет работали сотрудники моего отдела методов и технологий радиационных исследований, который позднее преобразовали в лабораторию проблем Чернобыля. Нам помогали все. Евгений Павлович Велихов всегда воспринимал Чернобыль как свою боль.

Помню времена в 90-е, когда у нас совсем не было денег, даже на запасные детали для аппаратуры в «Укрытии». Я приезжал в институт, обходил лаборатории, набирал мешок деталей и вез в Чернобыль. Люди давали без всяких слов, не сомневаясь, что это действительно нужно.

А потом, в 1991 году, Украина стала независимой. Что было делать с экспедицией курчатовцев? Соответствующих специалистов на Украине практически не оказалось. Но некоторые говорили, что мы им совершенно не нужны — они ведь самостийны. В России тоже нашлись предлагавшие уйти, чтобы стало ясно, как мы необходимы. Но я понимал: прежде чем к нам придут кланяться, может случиться непоправимое. Я отправился к Велихову. Он сразу оценил ситуацию, позвонил президенту украинской Академии наук Патону, предложил договориться о постоянном присутствии наших специалистов в Чернобыле. В результате все обошлось без участия правительственных чиновников.

— Как появился проект второго «Укрытия»?

— В 1989 году, когда стало ясно, что «Укрытие» далеко не самое прочное здание, академик Беляев и я предложили создать над существующим объектом новую прочную и герметичную оболочку, которая на многие десятилетия изолировала бы радиоактивность от внешней среды. В этом случае можно было, не торопясь, не сжигая людей, разобрать разрушенный блок и захоронить радиоактивные материалы. Увы, денег на это не было. Но когда Альберт Гор в первый раз приехал в Россию в качестве вице-президента США и встретился с Евгением Павловичем, тот рассказал гостю об этой идее. Гор попросил его написать что-то вроде небольшой записки. Особых последствий мы не ожидали, но через некоторое время Велихову позвонили из США и стали спрашивать про «Укрытие». Мне пришлось отправиться в Америку.

Понадобилось много усилий, прежде чем Украине удалось создать чернобыльский фонд и получить согласие западных стран передать в него 760 миллионов долларов. Могу сказать, что основную работу по продвижению этого проекта сделали два человека — Юрий Иванович Костенко, бывший тогда министром охраны окружающей среды Украины, и президент Кучма. Удивительно! Как бы за эти годы ни виляла судьба, план по возведению второго саркофага исполняется так, как мы предлагали еще в 1989 году. Мы планировали сначала укрепить конструкцию старого «Укрытия», чтобы было время на строительство нового. Эта первая часть плана уже завершена.

В Чернобыле были люди самых разных специальностей. Многие проблемы решали и решаются мозговыми штурмами — ответы, которые находятся, часто абсолютно нетривиальны. И я числю за собой и своими товарищами моральное обязательство — поднять все сохранившиеся документы, обработать колоссальный чернобыльский архив, который у меня сохранился, и описать все эти методы и интересные исследования.

Многое придется восстанавливать по памяти, ведь вести подробные записи тогда было некогда. Мы писали отчеты, справки, акты. Иногда, как я шутил, мелом на оторванной подметке. Часть бумаг потерялась, часть оказалась радиоактивной, их просто уничтожили. Думаю, наш опыт должен пригодиться. Ведь ликвидация последствий большой аварии складывается из многих небольших шагов. И некоторые из них могли бы быть использованы при ликвидации инцидентов на атомных объектах. Он может быть полезным и на Фукусиме, ведь японцы сейчас только в начале длинного пути с поисками и исследованием топлива, пути, который мы уже почти прошли. Если напишем подробную книгу об опыте Чернобыля, сразу же переправим ее в Японию.

— Японцы обращались к вам за консультациями?

— Во многом в их несчастьях виновато то, что у атомной станции частный хозяин. В результате огромная государственная машина не была полностью использована в первые дни аварии. Сейчас специалисты пишут о том, что эта медлительность дорого обошлась. Возможно, поэтому японцы не только потеряли атомную станцию, но и превратили аварию — да, большую, но все-таки аварию — в катастрофу.

— Но ведь и в Чернобыле было много ошибок…

— Значит, стоило на них поучиться! Да, ошибки были. Например, чего стоили оптимистические сообщения руководства станции в первые часы после аварии. Они не хотели осознать масштабы случившегося. Чтобы проверить, что реактор действительно разрушен, туда посылали новых и новых людей. И когда сейчас бывшие руководители станции жалуются, что их напрасно осудили, то непонятно, как они могут смотреть в лицо родственникам тех, кого обрекли на смерть. И потом сами им же не верили. Возвращаясь к Фукусиме, могу сказать, что японцы не очень-то учитывали наш опыт.

Например, использование роботов. На Фукусиме, в развалинах, в больших радиационных полях, они не работали. А ведь такая же история была и в Чернобыле. У роботов, которые сконструированы так, что их «электронный мозг» находится непосредственно на передвигающейся платформе, в больших полях радиации он начинает отказывать. Чтобы этого избежать, мы конструировали роботов, у которых на платформе были только простые механизмы, а вся электроника отнесена на пульт управления, в безопасное место. Конструкцию платформы заимствовали у создателей лунохода. Робот мог преодолевать препятствия, подниматься по лестницам.

В первые дни, когда положение казалось безвыходным, ликвидаторы приспособили для своих целей обычный игрушечный танк, который управляется тремя кнопками. Удлинили кабель, прикрепили к нему дозиметр, телекамеру, осветитель, и модернизированный танк выполнял работу охотничьей собаки — бежал впереди разведчика, все высматривал и предупреждал об опасности.

— Сейчас, после Фукусимы, можно еще раз проанализировать опыт?

— И Фукусима, и Чернобыль показали: все начинается с системных ошибок. С чего начался Чернобыль? С того, что в свое время создали реактор РБМК-1000. Хороший реактор, но его нужно было исследовать в разных режимах. Во всем мире и у нас тоже делали реакторы другого типа, копили опыт, создавали расчетные программы для моделирования аварий. Это очень дорогое дело, поэтому для РБМК сил хватило на проверку лишь в обычных, допустимых режимах. А в ночь на 26 апреля четвертый блок оказался загнанным в необычный режим. Еще один момент.

Прототипом реактора были реакторы, на которых производился плутоний. Они работали много лет, и тяжелых аварий не случалось. Безопасность во многом обеспечивалась высокой квалификацией персонала, от директора до оператора, а в новом министерстве энергетики, куда передали практически все АЭС, не хватало персонала достаточной квалификации. К тому же считалось, что атомные станции ненамного сложнее, чем тепловые. И поскольку атомная энергетика развивалась стремительными темпами, требовалось больше и больше персонала, на станциях оказалось много случайных людей. Это вторая ошибка.

Системные ошибки, правда, совсем другие, произошли и в Японии. Кстати, за год до Фукусимы я предлагал создать специальную лабораторию, которая могла бы «вылавливать» и исправлять ошибки, занимаясь не теми авариями, которые предусматриваются в проекте, а чем-то совсем необычным. И тогда можно было бы, например, поговорить не с энергетиками, а с сейсмологами Японии. Сейчас, после Фукусимы, предложили создать международный центр для оперативной работы при авариях на атомных станциях. Чтобы в работу сразу же могли включиться самые квалифицированные специалисты. Боюсь, эта идея со временем забудется. После Чернобыля тоже было много хороших идей, и о многих, увы, забыли.

— Но о людях-то не забыли? О тех, кто когда-то навалился на беду всем миром?

— К сожалению, много несправедливости. Чернобыльцы ведь самые разные. Одни работали в экстремальных условиях, принесли ощутимую пользу общему делу и довольствуются очень скромной пенсией. О них забыли. А есть примеры, когда люди ухитрялись получить высокую компенсацию за утерянное здоровье, побывав в Чернобыле (не на ЧАЭС!), день, а то и два часа. Одна наша знаменитая певица стала ликвидатором чернобыльской аварии только потому, что дала концерт в Зеленом Мысу — в рекреационной зоне, куда люди, работавшие на реакторе, ездили отдыхать и отсыпаться. К сожалению, мало помнят о тех, кто был там в первые дни после аварии. Например, спасал блок, когда сохранялась опасность, что раскаленное топливо попадет в помещение охлаждающего бассейна и произойдет взрыв. Эти люди вошли в радиоактивную воду и слили ее, чтобы туда не попала лава, уже бушующая наверху. Пока они нашли люки, пока их открывали, ныряли туда. Представляете?

— В наши дни удивительно слышать про такой героизм.

— Знаете, я застал времена, когда люди относились к стране как к своему дому. Помню, мой отец после войны восстанавливал Днепрогэс. Он работал там инженером и взял меня с собой. Как-то я принес ему вечером поесть и вижу: на него наступает женская бригада. Оказывается, женщины, увидев, что уложили мало бетона, хотели остаться работать на ночь. Отец им не разрешал, говорил, что и так все падают с ног, а бабы кричали: «Но это же наше! Мы должны быстрее сделать!» Для них страна была как большой собственный дом, для которого можно подняться ночью и что-то подремонтировать. Много раз я видел такое же отношение к общей беде и в Чернобыле.

— Ведь ваша жена тоже работала в Чернобыле?

— Академик Флеров подшучивал над ней: «Ну ты, жена декабриста». Она врач, продержалась там со мной два года, помогала, лечила людей. А потом в Москве у нас пошли внуки, и ей пришлось вернуться.

— Не жалеете, что судьба связала вас с Чернобылем?

— Нет. Как ученый я смог принять участие в гигантском эксперименте, тяжком, страшном, его никогда по собственной воле не поставишь в лаборатории. И этот эксперимент имел свои важные и очень интересные результаты. Конечно, было и хорошее, и плохое, и смешное, и страшное. Помню, как мы ненадолго добились, чтобы нас кормили в столовой высшего разряда, где были развешены портреты членов Политбюро.

Приходя с блока, мы шли обедать. Мой коллега, входя, кланялся портретам в пояс и говорил: «Здравствуйте, товарищи!» Я почему-то так хохотал над этим, что едва потом мог есть. Еще помню, как нам сообщили, что в Киеве появились радиоактивные автомобильные детали. Крали их в Чернобыле милиционеры, которые должны были тщательно охранять загрязненные машины. Щербина на комиссии тогда спросил милицейского генерала, как такое может быть. Тот ответил: «Товарищ председатель комиссии, блестяще охраняем! Мышь не проскочит!» Щербина задумчиво посмотрел на него: «Ну, если мышь не проскочит… Тогда точно сами воруете».

Как-то давным-давно в Курчатовском институте один из моих старших товарищей указал мне на стол в углу лаборатории и сказал: «Как же я люблю этот стол!» Я удивился: что же в нем особенного? Оказалось, он три года, пока создавали атомное оружие, спал на этом столе, некогда было ходить домой. «Боже, какое страшное время!» — воскликнул я. Мой товарищ улыбнулся: «Но это лучшее время в моей жизни. Это мой звездный час». И я скажу так: когда Чернобыль случился, я оказался там к делу и к месту. И потому считаю, в жизни мне повезло.

Автор: Алла Астахова, ИТОГИ

 

You may also like...