Побег невозможен. Как люди сегодня живут в сталинском лагере
Со времени выхода указа, положившего начало Большому террору, прошло 75 лет. За это время в поселке Аджером, где в 1937 году было открыто одно из самых больших в Республике Коми отделений ГУЛАГа, спилили вышки, повесили занавески на месте решеток, обклеили розовыми обоями тюремный изолятор, наладили сбор грибов на лагерных кладбищах и включили историю лагеря в школьный курс краеведения. Обжили ГУЛАГ.
Когда замглавы районной администрации Александра Барановская переехала в здание бывшей лагерной конторы, стало ей тревожно.
— Ночью тихо, — вспоминает она, — и вдруг ступени скрипят, будто кто-то по лестнице спускается. Выхожу — нет никого…
Барановская — человек пришлый, сон коренных жителей Аджерома духи умерших не тревожат: суеверий в поселке нет, громких преступлений не помнят, а самоубийства если и случались, то, как здесь говорят, «по синей волне» (т.е. спьяну).
Конечно, интернатские дети любят страшилки про то, как бродят ночами по коридорам призраки заключенных (интернат занял три корпуса бывшей лагерной администрации), но это же дети. Да и интернат коррекционный.
Бывшее здание лагерной администрации. Сейчас — коррекционная школа-интернат
В воспоминаниях местных лагерь предстает малозаметным, мирным и почти идиллическим местом. «Был он и был, — говорят местные. — Словно завод». Зато сторожилов — лагерных охранников — помнят пофамильно: Мельников мог стрельнуть по безоружной колонне заключенных; жена Никулина всегда лезла вперед в магазинах («Что мне с вами, урками, в очереди стоять?»), а из Краюхина получился отличный участковый: «У него всегда при себе водка во фляжке была и соленый огурец в кобуре».
В Аджероме охранников называют «стрелки». «Потому что они расстреливали», — объясняют все. Кажется, немного гордятся.
Лагерным поселок Аджером на юге Республики Коми в 50 км от Сыктывкара был около 20 лет. Первых ссыльных выгрузили здесь, на необитаемом берегу реки Вычегды, в октябре 1932-го. Жили в землянках — следы пяти до сих пор видны в лесу. Валили лес, строили бараки. К весне ссыльных было уже несколько тысяч.
Людей везли из Прибалтики, Польши, Финляндии. Летом 1937-го рядом с поселками ссыльных открыли Локчимский исправительно-трудовой лагерь. Жители соседних сел рассказывали, как мимо них в верховья реки Локчим шли бесконечные колонны зэков. Обратно не возвращались.
Столицей лагеря с администрацией, бухгалтерией, больницей, складами, домами лагерного начальства и даже собственным аэродромом стал поселок Пезмог (в 1976-м его переименовали в Аджером).
Остальное — легенды. Якобы начальник лагеря каждые выходные летал в Москву в ресторан, а по лагерю ездил на собственном автомобиле, которых в Коми до того и не видели. Будто на лагерной агробазе в открытом грунте выращивали арбузы (к каждому было приставлено по зэку), а голод доводил до каннибализма…
Сейчас Аджером — тихий поселок вдалеке от больших трасс. Число жителей — около тысячи человек — не меняется несколько десятков лет. Главные рабочие места — бюджетные: школа, интернат, администрация. Мужчины вербуются на заработки на Север, дети уезжают учиться в Сыктывкар.
Поселок вырос из лагеря в прямом смысле. Больше половины жителей — потомки заключенных, ссыльных и лагерной охраны. Бараки, лагерная больница, администрация и тюрьма теперь — квартиры, дачи и жилые дома. Сохранились даже топонимы: «агробаза» (здесь заключенные растили картошку и помидоры), «шанхай» (тут ютились в бараках ссыльные), Кремль (здесь жил лагерный начальник), «аэродром»…
Когда едешь в Аджером, ожидаешь встретить полуразрушенные бараки и мрачные лагерные руины. На деле лагерные «мазанки» — обмазанные известкой дома — давно покрыли сайдингом, остатки заборов и вышек растащили на дрова. И если ГУЛАГ, определивший облик Инты или Воркуты, прочитывается в их архитектуре не меньше, чем в их архивах, то Аджером скрыл лагерное прошлое за свежей побелкой, дровяными сараями, огородами, пестрыми обоями и цветочными клумбами. Загородился от него сельским уютом. Не уничтожил его, а прикрыл, обжил и обогрел, как новые жильцы обживают брошенные когда-то дома.
На обочинах дорог в Аджероме до сих пор видны деревянные руины лагерных жилищ и кирпичные — брошенных свинарников 60-х годов. Через поселок прошли три главных хозяйственных проекта СССР: сталинский ГУЛАГ, хрущевское свиноводство, брежневская мелиорация. Два последних погорели, не выйдя за пределы своего времени. Проект «ГУЛАГ» оказался самым масштабным: архитектура и дух лагеря живут до сих пор.
Свой крест
Аджеромская школа стоит не на костях. Это первое, что вам скажет любой учитель. Мол, все говорят, что школа у нас на костях, но лагерное кладбище аж в 300 метрах, а что мальчишки череп нашли — так это вообще на другой стороне поселка случилось.
Аджеромская школа
Историю ГУЛАГа в школе проходят на уроках языка коми и в рамках курса краеведения. Ведет курс Зинаида Ивановна, которой «эту тему», как она говорит, навязали. Вместе с ней навязали и летнюю практику — 70 часов работ, за которые школьники получают по 1500 рублей из бюджета районной администрации и сыктывкарского фонда «Покаяние». Этим летом в рамках практики мальчики починяли забор и красили спортзал. А девочки ходили по домам, собирали воспоминания о ГУЛАГе.
— Что вы им на уроках говорите? — спрашиваем Зинаиду Ивановну.
— Ну что сидели тут без вины виноватые. А почему сидели — это вам на уроках истории в 9-м классе скажут.
— А Солженицына дети читали?
— На литературе, может, и читали, только зачем? — вскидывается Зинаида Ивановна. — Антоныч говорит, что про наш Локчимлаг у Солженицына — всего одна фраза.
Память о репрессиях в Аджероме вообще делегирована Антонычу. Директор Дома пионеров поселка Корткерос (соседнего с Аджеромом райцентра) Анатолис Антанас Смилингис, для местных — Антоныч — аджеромский Солженицын и Горбачев в одном лице. Родителей Смилингиса депортировали в Пезмог из Литвы в 1941-м, когда Анатолису было 14. Уже 60 лет он собирает информацию о лагерях, последние 20 — заставляет о них говорить.
Мы встречаемся с Антонычем в Доме пионеров. Он разворачивает бесконечные папки с фотографиями бараков Локчимлага, записями интервью бывших сидельцев, картами лагпунктов и кладбищ…
За 70 лет Смилингис пешком исходил всю Коми, видел остатки лагерей и спецпоселений, слушал рассказы лагерников, нанес на карту около 50 забытых лагерных поселков и больше 20 захоронений (в архивах ФСБ эти сведения закрыты до сих пор).
— Много ли кладбищ осталось? — спрашиваем мы.
— Конца не будет, — спокойно говорит он.
На месте безымянных могил Антоныч установил 16 крестов, первый из них — на кладбище Второго участка, поселка ссыльных, где жил сам. К администрации района не обращался: нашел в металлоломе две толстые трубы, сварил крестом…
— А табличку на кресте как сделали? — спрашиваю из вежливости, но Смилингис вдруг теряется.
— Понимаете… у нас тут ракеты с Плесецка падают. Ну и это… В общем, это из космоса металл.
Заниматься поиском кладбищ Антоныч не собирался. Просто лет 10 назад незнакомый москвич попросил его найти могилу отца, похороненного на лагерном кладбище около поселка Нидзь.
— Звоню знакомым из Нидзя, спрашиваю: кладбище у вас есть? — вспоминает Смилингис. — Есть, говорят, только там песчаный карьер. Приехали, видим: карьер, яма, экскаваторы и на песке — человеческие кости.
Дальше Смилингис сам выкапывал из песка кости и черепа, ходил в местную администрацию, заклинал остановить работы. Останки захоронили, но через несколько месяцев выяснилось, что часть костей вместе с песком вывезли в поселок Усть-Локчим, где они все лето пролежали на улице перед клубом. Теперь Смилингис ищет кладбища сам.
— А нужны вам эти могилы? — провоцирую я. Антоныч молчит.
— Я пацаном на Втором участке работал, — медленно говорит он. — Привезли к нам ссыльных иранцев. Старики сгорбленные, худые. Начальник смены говорит: отведешь на делянку, покажешь, как валить лес. Веду их километр по снегу — еле-еле идут. Четыре человека, один топор, одна пила. Привел, спилил сухостой, развел костер, показал, что как… Сказал: вечером приду принимать. А вечером иду — и чувствую, что-то не так. Тревога у меня. Подхожу поближе: ни костра, ничего… А они как сидели — так и сидят. Ни полена в костер не подкинули. Долго мне потом снилось, как я, пацан, прихожу принимать — а они, мертвые, сидят.
Могилы своих родных Смилингис не знает: отца расстреляли в 41-м под Красноярском, мать через год умерла где-то в Коми.
Ямки и бугорки
Как-то в начале 90-х аджеромец Николай Андреевич пошел на огород сажать картошку. «Смотрю, — говорит, — а посреди огорода оградка и крестик». Оказалось, приезжали внуки ссыльной, огородили бабушкину могилу…
Умирали в Локчимлаге много. Если верить архиву НКВД, в 1939 году здесь было 26 242 заключенных, в 1941-м — только 10 269, хотя все это время этапы продолжали приходить. Как посчитал Смилингис, 8 кубометров древесины стоили одну человеческую жизнь.
Захоронения были групповыми: круглые ямы посреди вырубленного лагерниками леса. Пока яма не заполнялась, ее прикрывали ветками, потом закапывали. Старики помнят, как их матери ходили в лес и украдкой присыпали торчащие ноги и руки землей.
Пока что Антоныч нашел 10 кладбищ Локчимлага. Начинаются они сразу за поселком, так что леса вокруг кажутся изрыты ямами. Лет 70 назад на месте ям были холмы, но земля осела, слежалась, могилы провалились.
Про ямы в лесах вокруг Аджерома знают все. Мнения расходятся только в двух пунктах. Пункт первый: расстреливали в лесах или только хоронили умерших (большинство уверено, что расстреливали). Пункт второй: можно ли собирать в ямах грибы и ягоды, или надо идти в дальний лес? Большинство собирает.
Вопрос про грибы — принципиальный. Летом полпоселка высыпает на трассу продавать собранные в лесу белые, маслята, бруснику и морошку. Морошка, правда, растет за 20 км от поселка, поэтому выходить за ней принято в три часа ночи. Зато хорошие деньги: 30 рублей за стакан.
— Мы с детства знали: где кладбища — там ямки. Где ямки — там сыро и самые маслята, — говорит школьная библиотекарь Людмила Жамалетдиновна. — Иду по грибы и всегда себе говорю: «Ну, незнакомый человек, что ты мне сегодня дашь?» Только я эти грибы всегда продаю, сама не ем.
— Да ладно, — удивляется учительница Галина Ивановна. — Это же дар!
— На костях-то?
— Ну и что! С того света — нам.
Смилингис долго водит нас по лесу, показывает старые землянки, места расстрелов, обходит старые мшаные ямы. Поднимаются узкие молодые сосны, шелестит нежный березовый подлесок, косо падает солнце на густой, жесткий ягель… Я вдруг понимаю, что лес рос вместе с кладбищем, первые ямы появились на свежих лесоповалах, сосны поднимались из земли одновременно с тем, как уходили в нее неупокоенные, неоплаканные тела.
Но — парадокс — здесь, где смерть должна быть растворена в жизни, сплетена с ней, как корни сосен с безымянными могилами меж них, — она оказалась выброшена из нее, забыта, поросла победительным мхом. Кладбища выключены из поселковой топографии, а смерть — выключена из жизни, из мысли, из памяти. Люди, приехавшие в Аджером в 60-х, еще помнят редкие кресты и оградки посреди леса — могилы ссыльных. Сейчас могила с крестом и оградой всего одна. Остальное — просто лес.
Одно из лагерных захоронений
В Кремле
Кремль стоял в самом центре лагеря. Кремль был окружен двойным частоколом из бревен. Наверху частокола торчали пики, между частоколами бегали цепные собаки. 20 зон было в Коми ССР, и все они подчинялись этому Кремлю. Бывало, прискачет из Кремля стрелок на белом коне, заберет с собой человека — и не вернется человек тот уже никогда…
Дом, породивший столько мифов, построили в 1932-м для семьи начальника лагеря. Когда лагерь закрылся, там сделали детский дом, затем общежитие школьных учительниц, большую коммуналку, и к 80-м практически бросили.
— Казалось, вот-вот упадет дом. А когда ремонт стали делать, муж балки пилил — прямо искры летели, будто они железные.
Мы сидим у хозяйки Кремля Веры Вячеславовны Кутькиной. Теперь старый дом кажется пристройкой к новому, выстроенному Кутькиными за эти годы. На заднем дворе — кролики, козы и куры. На лужайке перед домом — аккуратный огород и целый фонтан.
Кремль и его нынешняя хозяйка
Кремль стоит на холме, перед старицей реки Вычегды, на самом высоком месте поселка. Раньше от дверей к воде вела дощатая, давно сгнившая лестница.
— Вода была высокая, рыбы много, — рассказывает Кутькина. — Говорят, 200 граммов хлеба этим, как его, заключенным, давали, и еще рыбную похлебку. И каждую ночь стреляли! И там вон, в лесу, хоронили.
Еще Вера Вячеславовна слышала, что в соседнем доме жил персональный извозчик начальника лагеря, а когда к офицерам приезжали жены, они вместе катались по реке на лодочках. У жен были белые кружевные зонтики, длинные платья и носочки с оборочкой. Вера Вячеславовна даже ищет в семейном альбоме фото таких же белых носочков, но не находит и покорно вздыхает: «У нас-то носили попроще. Это у офицеров был люкс».
…Я долго сижу на холме у реки. С 30-х уровень воды упал, и сквозь тину проглядывают призраки топляков. Овраг вырос, на склоне выступили наружу скрюченные, хищные корни сосен. На другом берегу начинаются заливные луга, Кремль возвышается над ними, и я вдруг понимаю, что в основе планировки лагерного поселка лежит матрица дворянской усадьбы; новое чекистское дворянство выстраивало свой мир по привычной, уничтоженной, но не исчезнувшей схеме: парк, парадный спуск к воде, дома крепостных стрелков вокруг…
На ночь Вера Вячеславовна оставляет нас у себя. В спальне начальника лагеря летом гостят ее внуки, поэтому теперь здесь розовые обои с котятами, плюшевые игрушки, календарь с кроликами… Сумерки в комнате кажутся красными, наверное, от шторы.
— Послушайте, — не выдерживаю я. — А вы помните, что подумали, когда узнали, что будете жить в доме начальника лагеря?
— Помню, — из красной дымки откликается Вера Вячеславовна. — Какое счастье, что у меня теперь есть собственный дом.
Спится в Кремле хорошо. Душно, правда. И комары.
Тюрьма-изолятор
На входе в гостиную в доме Сюткиных висит гирлянда из разноцветных бусин. Она переливается на свету, покачивается, бликами разбегается по дивану, коврам, розовым обоям и картине Васнецова «Три богатыря».
— Дверь тут была, — Александр Авенирович Сюткин небрежно отдергивает гирлянду. — С глазком. Вон, на косяке крюк, видите? Туда щеколда крепилась. Здесь общая камера была.
— А на кухне?
— Какая кухня, это следственный изолятор!
Но больше всего Сюткин гордится своей спальней: «Это камера-одиночка. Отсюда уводили и, говорят, больше не приводили».
В здание бывшей тюрьмы Александра привезли в 61-м году, ребенком. Когда в конце 50-х его бабушка-ссыльная переехала сюда, на столах еще лежали толстые папки со следственными делами.
— Меня всё спрашивают: не страшно ли тебе тут? — говорит Сюткин. — Так я ведь не присутствовал, когда здесь сидели. Жил и жил. Нет, я не спорю, наверное, выносили груз-200. От голода, холода… Думаете, кормили их тут?
О прошлом Сюткин немного жалеет: «Была у нас и лесная промышленность, и мелиорация, и совхоз». Теперь, когда работы в поселке нет, Сюткин, как и половина здешних мужчин, ездит на заработки на Север.
— Нефть-газ, — зло объясняет он. — Держат одни бандиты. Нахапали в 90-е…
— Саш, ты осторожнее, — выглядывает из кухни его жена, учительница Елена Ивановна. — Сейчас такое время, за эти слова могут и…
— Да ладно, я свою жизнь прожил, — отмахивается муж. Но про время, похоже, согласен.
— А сталинисты в Аджероме есть? — спрашиваем.
— Ой, у нас таким не интересуются, — удивляется Елена Ивановна.
— Единовластие тут, — соглашается Александр Авенирович. — Митингов не бывает. И этих ваших, московских, нет. Ну, националистов.
— Да у нас вообще никакого очага культуры, — вздыхает Елена Ивановна.
На чердаке дома отчаянно пахнет смолой, накаленным на солнце деревом, пылью. Падает в слуховые окна теплый вечерний свет, обтекает печные трубы…
— Вон их, труб, сколько, по печке на каждые две камеры, — взмахивает рукой Сюткин. — Сюда гляньте.
На тяжелую деревянную балку над печной трубой падает солнечный луч. «Печь сложена: бригадир Игнатова, печники Мерилин и Лазарев. 7.09.1938» — читаем мы.
Сцены семейной жизни
…На старых черно-белых фотографиях в альбоме Генераловых — счастливые сцены семейной жизни. Уютные тетки в пуховых платках улыбаются фотографу, два пацана в ушанках солидно опираются на ружья. Сухой большеносый старик с лохматыми бровями держит на руках очень закутанного, круглого от одёжек внука. Тот же старик с женой, насупившийся и сердитый. То ли выражение лица действительно злобное, то ли мне уже кажется…
— Ну, что не добрый он был — это точно. Нас-то, мелких, мог и отшлепать, а жену, наверное, гонял. Тогда это модно было — жен гонять, — Нина, жена внука Генералова заливисто смеется.
Старший лейтенант Генералов, уверены в Аджероме, отвечал за исполнение расстрельных приговоров.
На службу в лагерь фронтовик Иван Егорович Генералов попал после войны. Про работу дома никогда не рассказывал, бабушка при таких вопросах резко глохла и переводила тему. «А отец и сам ничего не знал», — уверен внук Генералова Алексей. Он хорошо помнит, что деда не любили. Но на него отношение поселковых к деду не перешло.
После закрытия лагеря Генералов стал лесником. Держался независимо, ходил по лесам один. «Словно звало его что-то», — сплетничают в Аджероме. И охотничье ружье у него было странное. Говорили, слишком длинное, словно бы не на зверя. А зимой 1997-го 83-летний Генералов ушел.
Искали его четыре дня, прочесали все ближние леса. Но нашли уже в сорока километрах. Обе ноги у стрелка были обморожены, пришлось ампутировать. Умирал он, говорят, тяжело. На расспросы родных отвечал, что позвали его в лес фронтовые друзья.
Только грибы
— Чё, из Москвы прям? Не, реально? В наш поселок на «ад-»?!
Вечером жизнь Аджерома сосредотачивается вокруг магазина «Для вас». Приезжим тут же вспоминают дежурную аджеромскую шутку про «хорошее место на «ад-» не назовут» и расхожую историю про песок: мол, зэки траву вытоптали, теперь здесь всюду пески, из-за них дожди над Аджеромом не проливаются, и летом здесь всегда засуха (мы думали, это байка, но, когда вернулись из накаленного жарой Аджерома, оказалось, что вокруг него бушевали грозы).
— Проклятое у нас место, девушки. Может, лагерь нас проклял. Вокруг дождик идет — у нас нет. Боженька, дай нам дождик! Нету… — пьяно вздыхает 30-летний Саня. В поселок он попал маленьким, вместе с мамой: «Она не зэчка, ничего такого. Просто несчастливая».
Спрашиваем, осталось ли что в поселке от лагерных времен. Все вспоминают агробазу и «шанхай».
— А чё за яма у нас в лесу, где грибы? На х…я яма, бл…? — вдруг задумывается аджеромец Витя.
— До х… у нас ям, — отмахивается его приятель Сергей. — Чё, водки взял, а вина нет? — это уже другу.
— Проклятые мы, совсем проклятые, — пьяно вздыхает Саня. Остальные ржут.
— Надо порыться в ямах-то. — Вите явно нравится эта мысль. — Может, каску найду или штык.
— Какую каску, там заключенные, они не воевали!
— Да? — Витя минуту переваривает информацию. — Но чё-то ж от них осталось? Блин, по ходу только грибы.
По три рубля
Девять утра, окраина Аджерома. На пути к лагерному кладбищу натыкаемся на огромную яму. Внутри — куст ржавой металлической ленты, вокруг — человек семь: пиво, водка, закуска, лопаты…
— Ты гля, чё нашли, каждая — два кило!
Копатель Володя показывает тележку, заваленную проржавевшими, покрытыми землей звеньями тракторных гусениц. На ощупь звенья шершавые, холодные и тяжелые, действительно два кило. Еще в тачке куски трубы и той самой металлической ленты. В общем, удачное получилось утро.
— Это еще что, — отмахивается Володя. — Тут везде металл! Здесь же лагерь был, знаешь? Пошли в лес, могилы покажу!
Копают ребята круглый год, конечно, когда не собирают грибы и не пьют. Подработать можно, но на жизнь не хватает, большую часть «лагерного металла» снесли в скупку еще в 90-е, а проволоку разобрали еще раньше: огороды обнести.
— Да чё той проволоки-то. Знаешь, сколько на килограмм нужно? Это ж просто… — Володя пытается подобрать слова. — Лагерное наследие, а не металлолом.
В Аджероме лагерное наследие принимают по 3 рубля за кило. Зато в Корткеросе — уже по 5 рублей.
Лагерная больница
Сохранение исторической памяти в Корткеросском районе — заслуга не только Смилингиса, но и, как это ни удивительно, президента Путина. Особенно это удивительно Смилингису.
Дело в том, что еще во время первого срока президентства Владимир Путин собирался приехать в Коми. Администрация республики вспомнила, что где-то здесь в 1972 году президент проходил практику в студотряде, и решила, что ему захочется посмотреть эти места.
В одну ночь трассу от Корткероса мимо Аджерома заасфальтировали, обочины вычистили, а в канаве у дороги (чтобы кортежу не поворачивать) воткнули камень с табличкой: «Узникам лесных лагерей».
Большой розоватый камень Смилингис с женой незадолго до того нашли в лесу, перевезли в Аджером и решили установить на видном месте в поселке.
— Утром зовут меня: приходи, будем твой камень открывать, — вспоминает Смилингис. — Смотрим: а его прямо в колею у дороги воткнули. Будто снова людей в яму бросили.
А Путин так и не приехал. «Спасибо ему», — сдержанно говорит Смилингис, не поясняя, за что.
Сейчас лестница к камню уже подгнила, за ним виднеются следы костров, а вокруг высажены мелкие желтые цветы.
— Я долголетние посадила, чтобы каждое лето были, — говорит Валентина Вокуева. — На 30 октября я заранее котелок супа варю, чай завариваю, костер развожу. Ветераны приходят, дети репрессированных — всего человек 10. Сидим тут и поминаем. И маму мою поминаем, она стрелком была.
Дом Валентины и Василия Вокуевых — на окраине «шанхая», памятник — сразу за их огородом. Смилингис уверен, что раньше в доме Вокуевых была лагерная больница, но Валентина не согласна: «Зубной врач тут был. Где у нас спальня — там жил. А где телевизор — там уже зэков лечил».
Дом Вокуевы купили после свадьбы: «Мы ж молодые, нам надо общаться-якшаться». Сделали пристройку, поставили кухню, «дети как грибы пошли».
— Я в школу хожу и вижу: каждый день трактор за мной едет. Из школы иду — опять едет. Приду домой — трактор под окнами стоит. Я теперь думаю, Васька за мной подглядывал. Потому что я иногда разденусь, встану около зеркала — я ж девушка молодая, — смотрю на себя… А занавески-то открыты.
— Следил я за ней! — тихий Василий Васильевич внезапно подскакивает. — Да я к дому близко не подходил! Пиздит, бл…! — он обиженно хлопает дверью.
— Потом танцевать позвал, — невозмутимо продолжает Валентина. — Но я не пошла, потому что выпивший был. «Я, — говорю, — с пьяными не танцую!» Он ушел, возвращается: «Мне парни сказали, если не идет танцевать — надо по морде дать». — «Ой, — говорю, — я бы тебе сдачи дала. Знаешь, как я драться люблю?» Вот и живем до сих пор. Вась, поди сюда, поцелую!
Лагерного врача, который жил в их доме, Валя видела лично: семья переехала в поселок в 50-х. Детство у Вали было счастливым. Мама работала на вахте, Валя ею гордилась. «Красивая: в бушлате, с ружьем. Заключенные, которые остались здесь жить, очень ее уважали. Они овощи на агробазе убирали, а она на проходной проверяла, не вынесли ли они чего. Нащупает, например, что в шапке картошка, — но никогда не выдаст».
— А не делили в поселке, кто был заключенным, а кто охранником?
— Да не-ее! — отмахивается Валентина. — Всё було о-кэй.
Правда, между собой родители Валентины всегда разговаривали тихо: «Громко, говорили, нельзя, а то «черный ворон придет. Уши везде есть». Мне четыре годика было, а у нас радио висело – черное, страшное. Так я думала, радио — эти и есть уши».
Главной новостью по радио были побеги. Пока по лесам в поисках беглых бродили отряды стрелков, а из псарен за агробазой спускали собак, местные отсиживались по домам. Случалось это, правда, не часто: бежать в Коми некуда.
Летом дети пропадали на конюшнях (у агробазы был свой табун). Конюх, ссыльный кореец Цойхари, разрешал им ухаживать за лошадьми.
— Мы каждого коня почистим, обиходим, отгоним на пастбище, — вспоминает Валя. — Отойду подальше, чтобы Цойхари не видел, вспрыгну без седла верхом. И так классно! Пущу его в галоп, руки в стороны раскину — и лечу-у!
И, сама уже бабушка, Валя счастливо улыбается, вспоминая, как летел ее конь по холмам и оврагам, вдоль колючей проволоки, мимо бараков и вышек, далеко, далеко по холмам.
И имя у коня было — Нежный.
«Политические»
Каждому, с кем мы говорим в Аджероме — и жертвам репрессий, и детям их конвоиров, — мы задаем одинаковые, простые вопросы: за что люди сидели? Как попадали в лагерь? Кто в репрессиях виноват?
Ответы неразличимы.
«Политика такая была. Чтобы боялись. При Сталине все боялись».
«Политические они были. А за что сели — этого я не спрашивал. Как-то я безразличен был к этому. Учился, служил, работал».
«Лагерь организовали — вот зэков и отправляли».
«Зачем нам спрашивать, за что? Нас не трогают — ну и ладно».
«Это политика! Это всё политика. Мы не преступники, мы ничего не сделали. Это такой крест Господь нам дал».
Аджером до сих пор кажется придавленным страхом. Не тем, при котором опасаешься что-то делать, — тем, что стирает из сознания саму мысль о возможности действия.
За годы в Аджероме выработался особый, лживо-уклончивый язык. Лагерные кладбища на нем превратились в «захоронения», могилы — в «холмики» или «бугорки», слово «лагерь» стало простым топонимом, а про ГУЛАГ никогда не говорят «закрылся». Только — «закончился».
Воспоминания аджеромцев о ГУЛАГе кажутся рассказами о такой belle epoque: мама была молодой, на папе ладно сидел офицерский китель, рядом жил добрый лагерник дядя Леша, дружили всем бараком, и по пятницам в клубе играл гармонист. В этом светлом, как летние ночи в Коми, и пронзительном, как звуки гармони, детском счастье растворяются незамеченные и незапомненные вышки, оцепление из колючки и «ямки» в лесу.
Кажется, за 70 лет в сознании людей произошло странное вытеснение: то, о чем нельзя говорить, словно перестало существовать. Но лагерное не уничтожено, не вытравлено из памяти, а лишь перешло на какие-то другие, глубинные уровни сознания и скрыто там, как дранка под свежей черепицей бывшей тюрьмы.
Я вспоминаю другие посмертные, оставленные людьми лагерные места: балки на молибденовых рудниках на Алтае с забытыми внутри мисками и полуистлевшими бушлатами. Всполохи кипрея на месте сгоревших бараков вдоль Вишеры. Брошенные шахты Воркуты. И думаю, что эта жизнь: уходящая, размывающаяся, оставляющая после себя запустение и руины — гораздо честнее душного уюта лагерных жилищ.
Сувенир
— Вы про проволоку колючую спрашивали? Поехали, покажу.
Сын стрелков Евгений Глебович Власов везет нас к родительскому дому. «Волга» подпрыгивает на песчаной дороге, и на обочине видны рассохшиеся, выбеленные солнцем, поросшие ягелем доски — бревенчатые мостовые лагерных времен.
Посреди дома 1937 года постройки — неожиданно аккуратные кровати с железными спинками и высокими подушками, обои в крупные розы, на холодной печи — самовар. Кажется, вот-вот выйдет мама-конвоир и папа-стрелок.
Раньше в соседнем доме жил отсидевший 25 лет зэк Опарин, в следующем — лагерный стрелок Бородулькин. Общались по-соседски, вместе выпивали по вечерам. Дальше — дом Коваленко: власовца, зэка, после — поселкового механика. В Аджероме его уважали, только с Днем победы не поздравляли.
У забора, за аккуратными грядами картошки, торчит большой рыжеватый куст — прикрытый травой моток проволоки.
Власов дергает его из земли, как огромный сорняк. Проволока упруго пружинит, и над грядками повисает металлический отзвук, будто дернули тетиву. Кажется, проволока проросла в почву, ушла спутанными корнями в землю, встроилась в природный круговорот веществ.
На прощание Власов отламывает нам ветвь куста — «на сувенир». Сверху проволока проржавела, истончилась, поросла желтоватым мхом. Но на сломе опасно и весело серебрится. Как новая.
P.S. Недавно корткеросский дачник нашел у себя на огороде голову Сталина. Выкопал, почистил и принес Смилингису — «чтоб не пропала». Голову поставили в Доме пионеров, в районной газете вышла заметка.
— Через месяц стучится пенсионер, — вспоминает Смилингис. — Рассказывает: когда он был маленький, голова стояла у входа в корткеросскую школу. Все, кто входили, должны были снять перед головой шапки и сказать: «Здравствуйте».
А потом разразился ХХ съезд. К деду нынешнего пенсионера, тогда — сторожу школы, пришел директор и приказал: Сталина снять, бюст разбить, обломки убрать.
Сторож был ссыльным, но вождя любил. Разбить бюст его рука не поднялась. Как рассказал внук Смилингису, дед разбудил его ночью, привел к школе, отмерил шагами расстояние от угла, вырыл яму, закопал Сталина и сказал: «Запомни. Я-то умру, а ты, когда придет время, — выроешь».
Теперь голова стоит в Доме пионеров среди прялок, самоваров и туесов. Глаз у вождя подбит, кусок щеки выпал, усы обтерлись…
— Здороваться и шапки снимать, представляешь? Даже мне трудно представить, что это было. — Смилингис поправляет голову, и у нее тихо, как в замедленной съемке, начинает разваливаться лицо.
— Нос падает! Держи Сталину нос!
Вечереет, за окнами слышен лай собак и гул комаров, от прялок пахнет сырым деревом, от головы — влажной землей. Чертыхаясь и ворча, бывший ссыльный прилаживает бывшему тирану нос. И вдруг кажется, что осталось их, свидетелей времени, только двое. И нет в целом свете никого, кроме них.
Автор: Елена РАЧЁВА, Анна АРТЕМЬЕВА (фото), Аджером — Корткерос, НОВАЯ ГАЗЕТА
Tweet