Убойный гуманизм. Почему настоящий полицейский не может быть нормальным человеком

«Я могу смеяться, когда рядом труп, — говорит опер Пуся, дымя сигаретой. — Если кто-то хорошо пошутил. Даже если в этой комнате родственники погибшего». Вообще-то опера зовут Петя, но все называют его Пусей — от нежности. Очередная рабочая неделя, которую опера убойного отдела решили показать без купюр корреспондентам «РР» при одном условии: наврать, что все это происходит в Новосибирске.

Кого защищать

— Смеяться над трупом — звучит отвратительно, — говорю я.

— Это негуманно? Я не должен смеяться? А почему я должен проявлять гуманизм? А эти люди — они проявляют гуманизм?

Пухлой белой ручкой Пуся давит сигарету в пепельнице. У него арийская прическа на пробор.

— Сказать тебе, что я о них думаю? Обычный многоэтажный дом. Труп лежит в квартире две недели. Воняет за пятьдесят метров в подъезде. Все соседи чуют. А рядом с трупом на кровати лежит ­пожилая женщина. Она неходячая: ноги отнялись. Сын умер прямо у ее кровати — дополз и умер, а она не может подняться. Две недели стучала соседям в стену. Жара, закрытые окна, тело распухало.

— Соседи не слышали?

— Слышали. И запах по всему подъезду чуяли. «А мы, говорят, думали, это газ». А что, если запах газа, аварийную службу вызывать не надо? Две недели труп воняет! И соседи прекрасно знают, что там, в квартире, алкоголик и больной человек. Две недели бабка им стучала! Она лежала рядом с трупом без еды, без воды. У соседей спрашиваю: «Вы ее знали?» — «Знали». — «Вы стук слышали?» — «Слышали». — «А почему вы не вызвали спасателей, милицию?» — «А мы думали, она так балуется».

Пуся раскрывает толстую картонную папку.

— Чегтов пидор. — Иногда очень слышно, как он гнусавит.

— Е…чий пидор! — повторяет Пуся, что-то читает, потом начинает стучать по клавишам компьютера.

— Какой пидор? — спрашиваю.

— Пропал. Без вести. Наверняка убили. Пидор!

— Рабочий день уже закончился, — говорю я.

— А я должен найти хренова пидора!!!

Пуся замолкает, поправляет листики на столе, чтобы лежали ровнее. В кабинете идеальный порядок, два стола с компьютерами, но напарник в отпуске. На полке две коробки рафинада, чай «Гринфилд».

— Пидор-пидор… Ты чего ругаешься?

— А кто он? Гомо, б…дь, сексуалист? Я, б…дь, как это — не приемлю людей другого образа жизни. Я легавый, и я, б…дь, ксенофоб.

Каким должен быть «легавый», чтобы находить пропавших без вести?

Что носить

— Всем водителям строиться рядом с автомобилями! Всем водителям — рядом с автомобилями!

У площади с Лениным все машины местного ГУВД этого небольшого города. Вторник, девять утра. Плановый ежегодный смотр и проверка состояния автотранспорта. Гаишники, пэпээсники, угрозыск. Одна машина убойного отдела закреплена за Леней, вторая за Сашей, они припарковались в последнем ряду. В форме. Водители не строятся у автомобилей.

Чтобы вытащить из говна подонка, надо самому окунуться туда. А потом у тебя везде дерьмо,и дома в семье тоже дерьмо

Десять. В дальнем ряду видна проверяющая комиссия: два офицера напрягаются под тяжестью огромных животов, рядом бегают с папками полицейские постройнее, самый толстый орет на кого-то матом.

Одиннадцать. Комиссия остановилась покурить. Над чем-то смеются. На Саше широкая куртка — по форме, большая фуражка — по форме, форма будто проглотила Сашу, и он выглядывает из ее пасти в узкую щель. Саша никогда не носит эту одежду по доброй воле.

— Ненавижу, — говорит Леня своим добрым, ласковым голосом. — Время впустую. Как нас любят строить.

— А форму любишь?

— Ненавижу форму. Потому что она говно. Пошив говно, материал говно.

Сашу и Леню бесит, что приходится тратить время впустую, будто они слишком сильно хотят потратить его на что-то важное. Вернувшись в отдел, они с начальником Деном запираются в кухне. Начальнику сегодня ехать на «ежегодное подведение итогов работы полиции». Он тоже в форме. За закрытой дверью едят картошку с сосисками и глушат коньяком досаду на потраченное впустую время. Пуся у себя в кабинете над папкой про пидора, трезвый. В углу работает телевизор: Пуся опять включил мультик про капитана Америку, который всегда побеждает зло.

Куда нырять

На обшарпанных сейфах в кабинетах оперов разноцветные магнитики. Из Крыма, Сочи, Греции, Нью-Йорка. На пыльных полках в каждой комнате по белой ракушке.

— Его бы застрелить! Одна пуля в коленку, вторая в голову, — ласково ­говорит Леня о грабителе-наркоте. Мы с Леней и Пусей едем в «Ниве» дежурить у подъезда злодея. Будем ждать, когда наркот пойдет на ­почту, чтобы выследить очередную старушку и отнять у нее пенсию.

— Леня, это зверство — стрелять в коленку. — Кажется, я повторяюсь.

— Тебе бы видео показать, как этот козел на голове у бабушки прыгает. Записано на камеру в подъезде. Он избивает и грабит стариков. Он уже за это сидел.

— Зачем же пуля в коленку?

— Пусть помучается!.. Теперь ты напишешь, что я садист, да? Отлично. Ничего больше не скажу.

Леня обиженно моргает небесно-голубыми глазами. Ему еще нет тридцати. Его жена — терапевт, лучший друг — травматолог. Он любит футбол и никогда не простреливал преступникам коленки. Поостыв, продолжает разговор. Они с Петей считают, что нужно расстрелять всех коррупционеров — в чиновничестве и в полиции. У родственников коррупционеров нужно отнять все деньги. Еще надо расстрелять наркоторговцев и всех, кто их покрывает.

Наркот, на которого готовят засаду, живет с мамой. Мама защищает его от полиции, нанимает адвокатов. Она знает, каким образом мальчик добывает деньги. И говорит: «Наркомания — это болезнь, а наркотик — лекарство. Моему сыночку необходимо лекарство». ­Леня, Петя и другие ребята из отдела охотятся на наркота неделю. Интересно, насколько злоба помогает им в этом? Каким должен быть «легавый», чтобы поймать добычу?

— Когда я работал опером на восьмой земле, дважды нырял в речку-говнотечку, — говорит Пуся. — Как в какую говнотечку?! Да в канализацию, б…дь! Там, где садоводства, б…дь. В первый раз — за наркотом, ­б…дь. Он спрятался в говнотечке, думал, не замечу. А я заметил. Я ему: «Вылазь!» — «Не вылезу». — «Вылазь!» — «Не вылезу». Ну, камешков ­набрал, кидаю ему в лобешник. Не вылезает. Нашел доски, перекинул на соседний берег. Я, говорю, тебя щас, сука, вытащу за волосы. Иду по доскам, а этот педик бьет по ним, и я в речку по пояс — бубух! Говнище плавает, ноябрь, все нормально! Что я с ним потом сделал? Я его не бил. Он просто немножко в говне утопился. И схавал его, немножко. Я ж ему по-человечески говорю: «Вылазь, сука». А он не захотел.

— Он убегал на свободу. А зачем ты его топил?

— Мои мотивы непонятны? Я знаю, что он, б…дь, угнал мопед, хранил наркотики. Я знаю, что это он. Мои мотивы непонятны? Вор должен сидеть в тюрьме. Он сам не хотел вылазить. Я его не окунал, это неправда. Я пытался его оттуда вытащить, за волосы. Но, б…дь, чтобы вытащить из говна подонка, надо самому окунуться туда. А потом у тебя везде дерьмо, и дома в семье тоже дерьмо.

Я ничего такого в своей жизни не делал, чтобы меня кто-то назвал садистом. Единственное, матерюсь как сапожник и бухаю как собака. И все

Второй раз Пуся нырял, спасая грабителя: тот, убегая, прыгнул в канаву и чуть не утонул. Потом грабитель написал на Пусю жалобу за жестокое обращение.

Где жить

В кабинете Маши орет хохлатый попугай Сальвадор. Она держит птицу в отделе, потому что не бывает ­дома.

— У бабы царапины по всему телу — до кости, вот такие! — с азартом рассказывает Маша коллегам ранним утром ­после дежурства, ночью она выезжала на место убийства. — Мужик говорит, это собака разодрала. Гематом на шее нет, но хрен знает! Может, подушкой задушили, может, у нее там газета запихнута в глотку. Она была ­шаболда. Дед какой-то сутенер ее потрахивал, сосед еще один ­потрахивал. Думаю, дело не в собаке, а просто она любительница извращенного секса.

Маша не идет домой спать. Она зачитывает соседу по кабинету Леше список продуктов и отправляет его в магазин.

— Самые мерзкие преступления — когда убивают маленьких детей, — говорит мне Маша. — Другие жертвы, ­восемь­­десят процентов, сами виноваты: ищут приключений. А от детей ничего не зависит. Чего только с ними не делают. А бывает, передознутся ублюдки-родители, а ребенок трехлетний рядом ползает, пока не умрет. Вот идешь вечером с работы, смотришь на дома, думаешь: за этим окном кого-нибудь мутузят, за тем педофилы.

— Любишь такие мысли?

— Допускаю возможность. Тем более что так и есть. Если я дежурю, меня в одну из таких квартир вызовут. На очередное ножевое или изнасилование… Вот мои родители, знакомые ругаются по мелочам — им кажется, что это очень серьезные какие-то вещи. Они не думают, что где-то кто-то умирает. У кого-то умирают друзья и родные. Преступления будто совершаются в отношении кого-то, а у меня целая жизнь: я успею влюбиться, жениться, ­заработать кучу денег. Это неправда. У меня мама как начнет зудеть, я говорю: «Маман, что ты на меня бухтишь? Может быть, меня убьют завтра». И все, дебаты ­закончились.

Дома у Маши кроме пожилой мамы еще четырехлетняя дочь.

— Ты замужем? — спрашиваю.

— Не-а.

— Муж ушел из-за твоей работы?

— А его и не было.

Маша увольнялась из полиции, полгода проработала помощником адвоката, но вернулась обратно. Говорит: «Там другой мир, другие люди, я от той жизни с ума сойду». Наверное, Маша была бы в собственных глазах просто одинокой выпивающей матерью, если бы не работа в полиции, жизнь рядом с преступлением и смертью. И что при гражданской работе отвечать вечно зудящей маман?

Полдень. Маша не идет домой. Сосед по кабинету Леша приносит продукты. Она готовит на кухне на всех картофельное пюре с сосисками. Потом уходит работать в кабинет к попугаю Сальвадору.

Что любить

— Почему люди так не любят полицию? — спрашиваю я голубоглазого Леню.

— Полицию не любят. И чиновников. Потому что у них есть деньги и потому что они власть. А больница и школа — это не власть.

— Разве полицейские не как врачи и учителя?

— Нет, у полицейских, как у чиновников, сила, они тоже берут взятки, зарабатывают деньги. Земельный опер может ездить на очень ­дорогой машине. И у нас тоже можно все это прекрасно делать. Человек убил кого-нибудь — можно попросить с него пару миллионов и отпустить, правильно ведь, по логике? Но у нас такого почему-то нет. И никогда не было — так повелось.

Леня за рулем.

— Почему ты нарушаешь правила дорожного движения?

— А я нарушил? Когда?

— Ты объехал по встречке пробку. И проехал на красный свет.

— Хотелось быстрее проехать… Да, это привычка. Иногда хочется ­нарушать правила. Я знаю, это плохо. Но я еще знаю, что мне за это ничего не будет.

— Сам себя ты ограничить не можешь?

— Иногда ограничиваю. Иногда нет. И потом, тот красный свет был бессмысленный. Он для пешеходов, а пешеходов там не было. Когда правила бессмысленные, мне сложнее самому себя ограничить.

Что делать

— Если все делать по букве закона, ни одного преступника мы не поймаем, — говорит Егор, он третий час дежурит у банка: в городе ожидается нападение на один из них. — По закону, например, время ареста — не дольше трех часов. Ну и? Ты пока адвоката будешь вызванивать, эти три часа пройдут, и что, отпускать пойманного с таким трудом негодяя?

В опере должно быть главное качество, ему должно быть не все равно. Это передается только от человека к человеку, в коллективе

— Понимаешь, все, конечно, отступают от правил, — добавляет Пуся, он тоже третий час сидит в машине у дверей никому не нужного банковского отделения. — Но эти правила все равно заменяются моралью какой-то с нашей стороны.

— Какой?

— Ну, это не то что правила, просто… Нельзя человека шкурить, бабло брать со злодея. Кто-то может так делать, но наш бывший начальник всегда говорил: «Мы бедные, но гордые». У нас своя гордость, потому что мы занимаемся не банальными какими-то преступлениями, как кражи, угоны машин. Мы занимаемся убийствами, изнасилованиями — когда человека лишают достоинства, жизни. Есть моральные понятия в обществе. А в полиции, милиции — свои. В гражданском обществе надо помочь старушке перейти дорогу. А в милиции нельзя бить пьяного.

Вытрезвители отменили, пьяных забирают в отделы полиции. И вот он лежит на спине, ты на него смотришь — там же везде видеокамеры, — смотришь и думаешь: б…дь, хоть бы вот щас не блеванул, хоть бы не блеванул. Переворачиваешь на бок, на живот. Потому что сейчас его вырвет, и он захлебнется собственной блевотиной. И не то что я опасаюсь потом проверки. Мне на это насрать, мне его жалко как человека. Потому что я точно так же дома нажираюсь, точно так же сплю в позе «звезда» на диване, на полу, и меня жена перевернет на бок или на живот, чтобы, не дай бог, когда меня вырвет во сне, я не захлебнулся собственной рвотой.

— Как мы колем задержанных? Банально: исключительно психологически, — Петя зачем-то начинает оправдываться. Он, видно, тоже читает новости и смотрит телевизор.

— Вот смотри — человек, ему можно сделать больно, он напишет признание. А потом на суде он от показаний откажется. И что? Смысла никакого бить нету, — поддерживает оправдания Егор.

— Я себя не считаю садистом, — говорит Пуся. — Я ничего такого в своей жизни не делал, чтобы меня кто-то ­назвал садистом. Единственное, матерюсь как сапожник и бухаю как собака. И все.

Пауза.

— Я тебе скажу: милиция и общепринятая мораль — ­вещи в принципе несовместимые, — нарушает Егор ­тишину. — Потому что ты работаешь с людьми, которые переступили мораль. Ты должен их поймать. Но в процессе ты с ними должен морально поступать. Ну как ты это будешь делать? А ведь вор должен сидеть в тюрьме.

Каким должен быть «легавый», чтобы охранять двор? Реплику Жеглова тут повторяют часто. Это любимый ­герой оперов.

Что думать

Пятница, рабочий день закончен. Пуся выпил полбутылки виски. Он стоит у Лениной машины и ест шаурму без салфетки. Майонез течет по губам.

— Смотри, какой я отвратительный! — говорит он. — ­Могу рыгнуть, если надо.

На квадратной фигуре Пуси голубые джинсы в облипку, на ногах белые кроссовки — стиль девяностых.

— У меня папа работал в милиции с восьмидесятого ­года. В небольшом городе, — говорит Пуся ртом, полным майонеза и слюней. — Раньше случилось убийство — это был нонсенс. А сейчас у нас убийства каждый день по пьяной лавочке. Потому что теперь поменялись понятия у людей — у тех, кто на свободе.

В любом большом городе — в Москве, в Петербурге, в Екатеринбурге, в Новосибирске — люди, б…дь, безбашенные стали. У людей ценностей вообще никаких нет. Убивают за мобильник, за деньги, за разбитую ­бутылку водки, за разлитую рюмку водки.

— Мой отец, знаешь, что рассказывал? — вязкий майонез размазывается по пальцам, мешается со слюнями, скатывается по Пусиным губам, как лава по вулкану. — Когда он просто опером работал, заявка… В квартире, б…дь, шум, крики о помощи… Они дверь в эту квартиру сносили с ноги… А сейчас, чтобы я, б…дь, зашел, надо кучу бумажек писать. Раньше больше милиции доверяли. Раньше мент, на х…, когда ходил в форме, никто не смел взглянуть косо. В книге «Антикиллер» есть реальное событие, которое произошло в восьмидесятые. Мне папа рассказывал, это правда. Сынок директора мясокомбината завалил мента из двустволки. И когда его поймали, знаешь, что с ним сделали? Его очень сильно били. Ему на грудь бросали аккумулятор, который весил двенадцать кэгэ. Потому что он завалил мента. Он убил мента! Менты, конечно, потом отписались, что он в аварию попал.

— Это зверство.

— Это не зверство. Все воры, все бандиты, б…дь, знали, что нельзя трогать мента. Это такое правило. За мента я горло перегрызу. Пусть он пэпээс, дэпээсник, мне пох…. За мента я горло перегрызу, потому что это мой коллега.

Пуся роняет клочки обертки на тротуар.

— Эти опера в Казани, которые пытали задержанного бутылкой, — говорит он, — я предполагаю, они были пьяные или под наркотиками. Они переступили грань. А когда человек переступает грань — все, он мне не кент, не мент. Все, он мне не товарищ, не коллега.

— Ты рассуждаешь о милиции как об обычной банде, — вставляю я.

— А почему в советское время милиция не была бандой? Да, были ­люди, которые брали деньги, отмазывали, но это было редко, и таких сами менты пытались выгонять. А сейчас что? Остались ты, да я, да мы с тобой. И не только я, Саша, Леня, Егор, Дэн. Есть еще до хренищи нормальных парней. А вот из-за каких-то дебилов, б…дь! Из-за мудаков типа казанских! Говорят, что менты все козлы, б…дь, позорные! Все такие взяточники, б…дь, и коррупционеры! А наш, б…дь, ­отдел, б…дь, реально, б…дь, самый лучший отдел в мире!!!

— Пусечка, ну не сри, — ласково просит Леня.

Петя поднимает с тротуара бумажки от шаурмы и идет к мусорке. Наклоняется, чтобы майонез с рожи не заляпал джинсы. Подходит вплотную к урне, бросает, но из-за ветра промахивается. Наклоняется, поднимает, бросает снова.

— Знаешь, есть простой способ добывать деньги, — говорит он. — ­Зайти в подъезд, сесть с бабушкой в лифт и дергануть у нее из ушей сережки. Ох…нный способ, да? Приходит бабуля, а у нее мочки на х… порваны. У нее сережки выдрали с мясом. Ох…нно? Вот че с этим педиком делать, ну скажи? Я тогда еще на земле работал, не в убойном. Я его поймал на выходе из подъезда, б…дь. И я его отп…ил. Сука, б…дь, я так никогда в жизни не дрался. А этого козла…

Я ему ни слова не сказал, просто он вышел из подъезда — я его начал херачить. Мы как раз прочищали район, в котором он действовал, — вот этот дом, вон того дома еще не было. И тут он на меня выходит. И когда я его отхерачил, б…дь, обыскал, б…дь, а у него, сука, б…дь, в кармане сережки с кровью! Все! У меня планка упала, я его еще больше начал херачить, а он уже лежал, б…дь, хрипел, б…дь, потом уже парни подскочили: хорош-хорош. Слава богу, он жив остался! А то убил бы, б…дь, на хер, честное слово! Испугался я потом уже, когда мы сели пить. Говорю: ребят, если бы вы не подскочили, я бы его ­затоптал. Я его реально топтал, по-другому не скажешь. А что делать? Вот у твоей мамы вырвут сережки с ушами, что ты сделаешь? Не знаешь? А я вот знаю, что ты сделаешь.

— Зачем это твое правосудие на коленке? Его же посадят.

— В две тысячи четвертом году один таджик четырех человек порубил в квартире топором, — говорит голубоглазый Леня своим умиротворяющим голосом, улыбаясь своей буддистской улыбкой. — Прикольно было: вся хата в кровище. Свидетель только один — баба. Он ее запугал. И судья его оправдывает. Потому что баба, которая была свидетельница, то давала показания, то боялась, не давала. Все, он на свободе. Изнасиловал девочку, четверых человек топором разрубил на куски.

Как говорить

На этой неделе были заявки. Ночные дежурства, дежурства у банков. Три раза сидели на хвосте у наркота, прослеживая, будет ли грабить. Чуя неладное, наркот не тронул ни одну бабушку. Ездили по больницам к потерпевшим. На опознания к подозреваемым. Допрашивали наркоманов. Задерживали проституток. Наводили с педиками дружеские связи. Петя просит Леню подвезти его к друзьям, которые ­бухают на лавочке во дворе.

— Петя, зачем ты столько пьешь?

— Вот тебе какая разница? Я один столько пью. Вот если я хочу ­нажраться в сопли, то я нажрусь в сопли. И это не от работы. Это у меня гены. Мой папа тоже мент. Вот он всю свою жизнь пил. И у меня еще два брата, старший и младший. И папа говорил: «Я пью норму за вас вместе взятых, чтобы вы потом не пили». И, видно, за меня ­недопил. И вот теперь старший брат у меня в Москве, ­выпивает слегка. Младший брат — он просто не может пить, как я. Оба были сотрудниками милиции, но ушли на гражданку. А прадед, мой прадед, был энкавэдэшником. Он с тридцать четвертого года в НКВД. Прошел всю ­войну! Его убили в пятьдесят четвертом году в Белоруссии эти вонючие партизаны. Замучили зверски. Прадед мой — это вообще, б…дь, это мой идеал! Моей прабабушке, ­которая сейчас до сих пор жива, только два года назад сказали, где он захоронен. Щас, Лень, едь до упора и направо.

Леня делает музыку громче: «Мы сочиняем и поем ­дурацкие песни…»

— У меня, кстати, есть даже фотография моего прадеда. В энкавэдэшной форме. Я ее когда увидел цветную, раскрашенную — ох…л! Малиновый околыш — все, это НКВД, б…дь! Здесь, Леня, прямо.

Тым-тым, тым-тым.

— Бабуля немножко в милиции отработала, лет пять или шесть. У меня вся семья через милицию прошла, даже мама. А на данный момент я остался один-единствен­­ный. У меня есть еще двоюродный брат, который служит в армии. Он капитан, как и я. Мы единственные, кто остались продолжатели рода. Остальные все на гражданке, зарабатывают деньги. А мы так, б…дь, два дебила. ­Которые… Когда мы собираемся с родственниками вместе, все ох…ют, когда мы начинаем говорить о своей ­работе. Все ох…т, потому что мы понимаем друг друга, а остальные нас не понимают.

Если бы не миссия продолжателя милицейского рода, Пуся мог быть просто алкоголиком.

— Вот здесь направо, тормози.

Леня останавливает машину у въезда во двор.

— Ну все, бывай.

Пуся уходит нажираться в сопли.

— Пуся, почему ты столько материшься?

— Вот как тебе объяснить… Тебе все скажут: я обычно не матерюсь вообще. Но я не люблю, когда меня записывают. Я вижу, когда ты включаешь диктофон. И я не люблю! У меня есть принцип: я не верю никому, я не верю своей жене, я сам себя по три раза на день обманываю. Это не из-за того, что я не доверяю людям. А из-за того, что работа меня уже научила. Я должен проверять, перепроверять все факты, все действия, все слова. И чтобы меня не поймали на слове. Я тебе на днях сказал, что у меня в семье все х…во. А у меня все прекрасно в семье! У меня жена мент. Мы с ней дома сидим и все обсуждаем. Казань ту же обсуждаем. И я не должен быть хорошеньким. Легко хорошенькому сесть на шею, да? А ты попробуй плохенькому соври, попробуй его обмани, попробуй от него поскрывайся!

Уходит.

Петю все в отделе называют Пусей. Потому что он ­добрый, безотказный и всегда готов к борьбе со злом.

С кем пить

Вечером в воскресенье приезжает крепкий мужичок ­Володя Калинин. Он десять лет как на пенсии, давно не опер, давно не начальник отдела. Люди, с которыми он работал тут, уволились тоже. У него прекрасно сложилась гражданская жизнь. Но он регулярно заезжает к «молодым» в отдел, прихватив чего-нибудь выпить.

— В опере должно быть главное качество, — говорит Калинин. — Чтобы он работал, ему должно быть не все равно. Это само собой не берется. Это передается только от человека к человеку, в коллективе. Это надо молодым передавать!

Когда Калинин пришел в убойный отдел юным опером, его воспитывали старшие. Потом он стал начальником отдела и воспитывал молодых. Один из этих парней потом стал начальником отдела. И тот, кого он воспитывал, стал очередным начальником отдела. Сначала трудно понять, почему Калинин таскается к операм. Но потом становится очевидным: его здесь любят, и тут так принято.

Крепкий мужичок Калинин пьет рюмку за рюмкой и после каждой трезвым назидательным голосом рассказывает очередную историю из своей милицейской практики.

— Вот, почитай, — Пуся при Калинине сует мне замусоленную антисемитскую книжку. — Тут написано, почему Сталин гепгесси-иовал евгеев, — иногда Пуся гнусавит так, что его слова трудно разобрать. — Он не пгосто так это делал! Это было необходимо!

— Ты, Петя, непростой парень, — говорит Калинин. — Надо тебя воспитывать.

— Замучаетесь!

— Да ладно, и не таких обучали.

— Я читал в инете репортаж, — рассказывает тем временем Егор. — Журналист стоит на разводе в отделе милиции, и там ему сообщают, что один из сотрудников нюхает кокс. Журналист начальнику говорит: «Почему не увольняете наркомана?» А тот отвечает: «У меня работать должно пятнадцать человек, а в наличии трое, через день на ремень. Он свое дело делает. А без него кто будет?» И вот под статьей комментарии — что менты козлы, еще и кокс нюхают. Да, в милиции работать некому. Ее функцию, важную, в обществе выполнять некому. А эти умники в комментариях такие ответственные за общество! Что же хоть один из них не идет к нам работать? Когда реально нужно решать проблемы, где они все? Я бы тоже уволил из рядов больше половины. А кто работать будет? У нас сейчас куча вакансий! Идите, вы же такие умные!

Наконец все разъезжаются. Калинин выходит последним. Пусина антисемитская книжка куда-то исчезла со стола. Калинин застегивает свою барсетку.

Уже во дворе, стоя у машины, пенсионер объясняет, ­почему регулярно появляется в убойном отделе:

— Да потому что мне не все равно! Понимаешь?! Мне ­не-все-рав-но!!!

Все разъехались. Петя заходит в кабинет, чтобы его ­запереть. Видит, что антисемитской книжки нет. Спокойно выключает свет.

Фото: Татьяна Плотникова для «РР»

Автор: Юлия Гутова, Русский  Репортер №43 (272)

You may also like...