Мы стоим у черты. Побуждение к смерти как диагноз времени. Часть 1
Феномен гражданской войны, сопровождающийся необычайным разгулом насилия, вызывал интерес, в том числе и этой стороной своего бытия. Насилие – явление разнообразное, это может быть принуждение, угрозы, но может быть и физическое уничтожение людей. Смена у власти политических сил не могла не сопровождаться актами насилия, вопрос в том, когда и вследствие каких общественных механизмов крайняя форма насилия стала обыденным явлением.
Наиболее общим итогом обращения к истории террора в период подготовки и проведения революции в России являются выводы о не только практическом, но концептуальном значении его в схеме утверждения новой власти. Вожди левого крыла российской социал-демократии задолго до 1917 г. обосновывали необходимость решительного подавления сопротивления буржуазии и царизма[1]. Что крестьянский фатализм как свойство патриархального сознания был питательной средой этой тактики.
Народный менталитет не сопротивлялся идее террора, т.к. не содержал представлений об абсолютной ценности человеческой жизни, что выразилось в пассивном поведении в тех случаях, когда следовало бы бороться за жизнь. Идеологи революции осуществили теоретическое обоснование террора[2]. Другая сторона увидела в этом бóльшую преступность и причину собственного поражения. Сами же большевики настаивали на обоснованности и жизненной необходимости насилия в таких масштабах; они не стеснялись его, оно было частью политической платформы.
Итак, к 1918 г. сложился взгляд на смерть, в том числе и на насильственную, как на обыденное и даже целесообразное явление; люди перестали беречь собственную жизнь, а не то что ценить чужую. Изменения в массовом сознании, сделавшие это возможным, и идеи, обосновывающие такой образ действий, станут предметом данной статьи. Причем под идеей будет подразумеваться не развитая форма человеческого знания, не комплекс теоретических постулатов, а представление, наделенное силой действия. Теории могут существовать в сознании ограниченного круга людей и в таком виде не оказывать никакого влияния на исторический процесс. Куда важнее те идеи, которые руководят повседневным поведением масс. Эти качества менталитета могут быть переложением теоретических идей на язык толпы. Измененные до извращения от этого они становятся еще более реальными.
Человеческое отношение к смерти в качестве исследовательской проблемы впервые было поставлено французским ученым Ф. Арьесом в работе «Человек перед лицом смерти»[3]. В русской деревне отношение к уходу из жизни было также достаточно спокойным. Крестьянин был частью природного мира, смерть считал естественным процессом, легко вписывающимся в его взгляды на цикличность бытия. «…В народном восприятии смерти есть странное на первый взгляд сочетание: уважение к тайне и будничное спокойствие», отмечал писатель В. Белов[4].
Выполнение традиционного похоронного ритуала должно было обеспечить правильные проводы покойного: чтоб его душа спокойно и без обид покинула этот мир[5]. Степень печали по умершему напрямую зависела от его роли и вклада в семейное хозяйство. Экономический аспект в плачах и причитаниях весьма ощутим. По кормильцу – самые трагические. Причитания по старикам и детям содержат наибольшую долю смирения: «Бог дал, Бог взял».
Отношение крестьян к смерти детей подчас может шокировать. Бытописатель пореформенной деревни А.Н. Энгельгардт приводит в своих «Письмах» много случаев реакции матерей на смерть детей. Крестьянка из бедного двора высказывается о потере младенца так: «Воля божья. Господь не без милости – моего одного прибрал, – все же легче…».
Другая деревенская мать на тяжелый недуг любимой и уже взрослой дочери отзывается такой сентенцией: «А и умрет, так что ж – все равно, по осени замуж нужно выдавать, из дому вон, умрет, так расходу будет меньше», она имела в виду, что похоронить будет стоить дешевле, чем выдать замуж[6]. При этом автор «Писем» отмечает, что все это не означает, что детей своих крестьяне не любили; при возможности их баловали, развлекали, привозили с ярмарки гостинцы или брали в поездки только ради того, чтобы доставить удовольствие и радость ребенку[7]. По мнению ученых такое отношению к смерти напрямую связано с высокой смертностью, в т.ч. детской[8].
Более существенным был вопрос о причинах наступления смерти, – быть причастным к чужой гибели было нехорошо. Предубеждение против насильственного прерывания жизни было среди крестьян достаточно сильным. Если случай не вписывался в перечень «разрешенных» убийств, а были и такие, о них ниже, он вызывал большую озабоченность в среде, потому что влиял на посмертную судьбу и жертвы и виновника, который также становился стороной, вызывающей всеобщую жалость. Считалось, что это «он» (бес) подтолкнул на убийство[9].
И все же абсолютных табу на «смертоубийство» не было. В русских деревнях была распространена практика самосудов, которая означала любую форму расправы с нарушителем общинных правил вплоть до убийства, например, застигнутых на месте преступления конокрадов, поджигателей. Самосуд подчинялся определенным правилам и традициям. Решение о нем выносил немедленно созванный после обнаружения преступления сход. Приговор также немедленно приводился в исполнение. Существует два мнения о природе жестокости крестьянского самосуда.
Первое винит в этом официальную юриспруденцию, которая казалась крестьянам необъяснимо жесткой, потому что исходила из другой шкалы ценностей, непонятной патриархальным общинникам[10]. Но этнографический материал свидетельствует, что патриархальная жестокость имеет древние языческие корни. Исследователи жизни деревни во второй половине XIX века обнаружили факты гибели людей при совершении разного рода обрядов: изгнание всяческой нечисти; очищение от сглаза; расправы с колдуньями, виновных в наведении порчи, болезней; освещение построек, прежне всего дома; защиты от эпидемий[11].
Эта первобытная жестокость была результатом многовековой борьбы за выживание, облеченной в иррациональные образы. Эти свидетельства интересны и примечательны еще и потому, что еще не была опубликована «Золотая ветвь» Дж. Фрезера, описывающая точно такие же «обыкновения» других народов, а также не был известен археологический материал, подтверждающий существование у древних славян человеческих жертвоприношений при закладке зданий и оборонительных сооружений, память о которых как о крайнем, но эффективном средстве «защиты» могла сохраниться в темном крестьянском сознании.
Убийство в кругу родственников считалось в общине внутренним делом семьи, пока оно не угрожало семейству разорением и таким образом не касалось всего общества. Неугодную жену муж не отпускал назад в отцовский дом, ведь в этом случае с ней нужно вернуть ее приданное; и ее постепенно забивали, причем в расправе могли принять участие все родственники мужа; соседи знали или догадывались о причинах смерти, но это была общая тайна деревни[12]. Об обыденности подобных внутрисемейных конфликтов и о формах его разрешения говорит то, что они зафиксированы в фольклоре. Примером может служить одна из донских казачьих песен:
Как муж-то жену журил, бранил и убить грозил.
Как жена-то мужа уговаривала:
Ты, муж мой, муж, ты законный друг!
Ты не бей меня рано с вечера,
Ты убей меня во глуху полночь,
Наши деточки будут крепко спать,
Ничего-то они не будут знать[13].
В XIX в. реакция российского дворянства на смерть уже отличается от крестьянского фатализма. Это протестное отношение к кончине близких как к явлению неестественному, в котором даже может быть кто-то виноват по халатности, по недосмотру. Ярко выраженной в среде простого народа экономической компоненты тут не сыскать: протест состоит в нежелании терять близкого человека.
Уж как обычны потери среди казаков, служивших в местах с гнилым климатом, но известие о смерти от болезни боевого товарища, которому даже не дали никакого «пособия», т.е. лекарства, потому что в лазарете не было даже фельдшера, вызывает бурю негодования у сослуживцев. Смерть от холеры молодой образованной и блестящей дочери наказного атамана рассматривается как несправедливая. Больных близких лечат, не считаясь с затраченными средствами. Но вот отношение к убыли крепостных от эпидемий точно такое же как к падежу скота: «что ж делать[,] богу угодно так»[14].
В этой связи парадоксальным может казаться появление в конце XIX в. символизма, которому пристальное рассматривание смерти кажется верхом хорошего вкуса и тонкости восприятия. Д.С. Мережковский утверждал, что это только требование стиля[15]. Но рубеж веков – время повышенной суицидальности. Пессимизм был свойственен не только декадентствующей богеме, но и думающему обывателю, который мрачно наблюдал, ожидал, что придет нечто, которое сметет все, что он считал «правдой, идеалом, культурой, долгом»[16].
Эстетизация насилия стала предметом не только искусства, но и философских систем разной близости к политической практики (от Ф. Ницше до Ж. Сореля). Десакрализация монархической власти специфическим способом террора происходила по всей Европе. Перечень монархов, на жизнь которых покушались успешно или безуспешно, весьма велик.
Два покушения на германского императора Вильгельма I (1878); покушение на короля Испании Альфонса XII (1878); убийство австрийской императрицы Елизаветы (Зизи) Баварской (1898); покушение на итальянского короля Умберто I (1878) и его убийство (1900); многочисленные покушения на императора Александра II. Все эти акции самими исполнителями считались символическими и демонстрационными, они должны были способствовать эмансипации народа от средневековых запретов и предписаний.
Но, как кажется, кровавые акции радикалов никак не разрушили в сознании масс известного табуированного отношения к смерти, к чему так стремились. Анализируя ненасильственные формы воздействия на власть, предпринимаемые рабочими и крестьянами в годы первой русской революции, Е.В. Демидова подчеркивает, что тогда «никто не говорил вслух о ненасильственной борьбе, просто внутри каждого человека существовал запрет на насилие»[17].
Одно дело, когда какие-то нигилисты убивают царя, и другое дело, когда власть начинает убивать народ. Гораздо более существенную роль сыграл переход к «оборонительным», как ей казалось, боям с собственным народом. П.А. Столыпин ввел военно-окружные и военно-полевые суды как меры подавления революционного движения, запретив в них участие юристов. Результатом их деятельности за 1907-1911 гг. стала казнь 8,5 тыс. крестьян[18].
На что Толстой откликнулся статьей «Не могу молчать» (1908). В ней он прямо высказался о преступности той власти, которая казнит своих кормильцев, свою опору. Писателю было очевидно, что кроме прямого зла эти казни несут народу некое «развращение». Толстой имел в виду разрушающее влияние лицемерия власти, совершающей свое насилие «под видом чего-то нужного, хорошего, необходимого» и тем убивающую веру народа в справедливость и святостью таких учреждений, как сенат, синод, дума, церковь, царь.
Усилиями многочисленных жизнеописателей личность последнего российского монарха, сыгравшего не последнюю роль в разворачивающейся драме, подходит под любое амплуа – от ее виновника до жертвы. Как соединить то, что у Николая не вызвали неприятия планы расправы над шествием рабочих в январе 1905 г., военно-полевые суды в деревнях, а на прошении родственников о смягчении участи великого князя Дмитрия Павловича, участника убийства Распутина, он начертал: «Никому не позволено убивать». Что значит «никому»? Никому, кроме государственной машины, должно быть.
Образованный Николай наверняка читал Гоббса. Или: безличное убийство есть форма общественного блага. Так чем он отличается от Каляева, который ничего личного не испытывал к взорванному им дяде самодержца. Уже находясь в эмиграции, генерал Г.П. Курлов пытался создать образ человеколюбивого царя и показать несправедливость прозвища «кровавый». Он утверждал, что каждый раз после доклада П.А. Столыпина о деятельности военных судов государь требовал, чтобы случаев предания им было как можно меньше[19].
Образ человеколюбивой власти – непременный компонент представления о государстве как общности подданных и монарха – разрушался, прежде всего, самой властью. Тогда и началось то, что можно назвать формированием ментальных предпосылок гражданской войны.
В революцию 1905-1907 гг. армия приучалась стрелять в народ не только по воле власти, но после провокаций «крайних». Именно бомба, брошенная рабочими в толпу солдат на Тверской улице в Москве в декабре 1905 г., стала причиной того, что армейские патрули стали открывать стрельбу в прохожих при малейшем подозрении на враждебные намерения[20].
Жертвы первой революции принадлежали ко всем слоям и политическим движениям. И самое поразительное, что это почти никого не испугало. Показательны коллизии вокруг обсуждения вопроса о терроре во II Думе. После убийства кадета Г.Б. Иоллеса правые депутаты (!) вносят предложение принять резолюцию, осуждающую политические убийства. Кадеты предлагают связать правительственный произвол и черносотенный террор с попытками уничтожить Государственную думу, т.е. распространить будущий документ и на эти действия правительства. А политические убийства царских чиновников, например, Плеве, они даже признают в чем-то оправданными. Левые же хотят разграничить партийный террор и неполитические убийства и соответственно осудить только второе[21]. Как видим, все фракции Думы проявили известную терпимость к фактам террора – от правых и националистов (например, польского коло) до левых.
Принято считать, что мировая война приучила людей к крови, подточила традиционные стандарты праведного и грешного, привело к формированию и распространению в обществе массового милитаристского сознания. «В том, что наступила невообразимая, беспрецедентная моральная деградация, нельзя было сомневаться, если смотреть на факты», пишет английский историк П. Джонсон[22]. Перепроверим этот вывод на нашем материале и под нашим углом зрения.
Разумеется, народы понесли в мировой войне большие потери как демографические, так и мировоззренческие. Интеллигенция тяжело расставалась с идеями прогресса и абстрактного гуманизма. В малоизвестном стихотворении М. Горького 1914 года есть такие строки: «Как же мы потом жить будем? / Что нам этот ужас принесет? / Что теперь от ненависти к людям / Душу мою спасет?». Правительства воюющих стран целенаправленно будили в солдатах кровожадность по отношению к врагу. На вокзалах в Австро-Венгрии католические монахини(!) вели шовинистическую агитацию, раздавали патриотические листовки, а на вагонах были надписи: “Jedem Russ ein Schuss!” (Каждому русскому – один выстрел)[23].
И все же империалистическая война не притупила остроту восприятия смерти. Все усиливающееся нежелание воевать, братание на фронтах и возмущение жестокими приговорами трибунала свидетельствуют о сохранении на момент крушения самодержавия представления о смерти как чрезвычайном, далеко не рядовом событии. Убийство в бою рассматривалось солдатами как долг, обязанность, наконец, как тяжелая обуза, не меняющая греховной сути этого действия. Но табуированность убийства вне боя все же у большинства комбатантов оставалась.
Все восемь месяцев, разделяющие Февраль и Октябрь, ружье для солдат столичного гарнизона было гарантией того, что их не погонят опять воевать на фронт, что они смогут сами решать степень своего участия в событиях. В целом Февральская революция прошла бескровно, за исключением нескольких случаев в столице. Человек с ружьем упорно продолжал держаться бескровной линии, несмотря на то, что началась полоса насилия над офицерством.
В тылу это было преимущественно унижение офицеров: неотдача чести, срывание погон, изъятие оружия. На фронте кровавые расправы случались в момент, когда командование предписывало частям наступать[24]. В октябрьском противостоянии Временного правительства и большевиков многие воинские части заняли нейтральную позицию. Например, бронедивизион стоял на Невском проспекте «с целью препятствия боевым стычкам между обеими сторонами», он был намерен открыть огонь по тем, кто первым применит оружие[25].
Период от Февраля до Октября – это время, когда боролись два чувства – готовность к пролитию крови и боязнь этого. Первое все чаще обнаруживалось у политиков, второе – у масс. В воспоминаниях, написанных в форме дневника, В.В. Шульгин так передает свои мысли 27 февраля 1917 г.: «Я помню… ощущение близости смерти и готовности к ней… Умереть, пусть. Лишь бы не видеть отвратительное лицо этой гнусной толпы, не слышать этих мерзостных речей, не слышать воя этого подлого сброда. Ах, пулеметов сюда, пулеметов!.. […] Но пулеметов у нас не было»[26]. Традиции экстремальной судебной практики продолжали существовать в период Временного правительства. Тогда были учреждены так называемые «временные» суды. В своей деятельности они не опирались на законы, меры наказания избирались произвольно, протокол заседания не велся, приговор исполнялся немедленно, не подвергался ни апелляции, ни кассации[27].
Но в целом, в социалистическом (небольшевистском) лагере в отличие от правых, которые были в меньшинстве, идея беспощадной борьбы с врагами оставалась неоформленной. Помощник министра юстиции Временного правительства А. Демьянов приказал освободить арестованных большевиков, потому что считал, что их необходимо преследовать не за идеи, а лишь за конкретные действия против существующего строя, вытекающие из этих идей[28]. У многих сторонников Временного правительства присутствовало стремление сражаться с большевиками, «щадя их, как товарищей»[29].
В Петрограде переход власти состоялся практически бескровно, жертв было 11 человек, так же как, например, и в Мурманске[30], но в Москве, Киеве, Иркутске[31] пошло по другому сценарию. Причина крылась в том, что в столице, по сути, Временное правительство лишилось всякой реальной власти, которая постепенно перетекла к Советам; насилия не требовалось, был просто закреплен уже свершившийся факт. А в Мурманске с исключительно пролетарским населением советы с самого начала были пробольшевистскими. Но в других городах органы Временного правительства оказались жизнеспособней своей центральной власти, и там было кому их защищать.
Не прекращаются споры о том, кем начата гражданская война, когда начата; был ли переход к крайней форме противостояния сознательным решением лидеров движений или эмоциональным проявлением накопленной массами ненависти.
В декабре 1917 г. на ст. Александровск Екатерининской ж.д. красногвардейцы разоружали казаков, двигавшихся с Румынского фронта, и отпускали домой с миром[32]. Белые мемуаристы (П.Н. Краснов, А.П. Богаевский) отмечали, что зимой 1917-1918 гг. в станицах практиковали такой способ борьбы с большевизмом молодых казаков как публичная порка. Но генерал Л.Г. Корнилов в январе 1918 г. уже издал приказ: «Пленных не брать». И вскоре во время Ледового похода А.И. Деникин недоумевал по поводу «беспричинного страха» населения к Добровольческой армии. Хотя картина станиц, занятых белыми, им описывается так: «По улицам валяются трупы… сухой треск ружейных выстрелов: ликвидируют большевиков… Много их»[33].
В отношении большевиков ответ на вопрос о времени перехода к террору затруднен противоречивой практикой первых месяцев Советской власти. С одной стороны, первый декрет II Всероссийского съезда Советов – об отмене смертной казни[34]. С другой стороны, убийство министров Временного правительства А.И. Шингарева и Ф.Ф. Кокошкина в ночь с 6 на 7 января 1918 г. в палате Мариинской больницы; расправа с 300 морскими офицерами в Петрограде и на базах Балтийского флота в октябре – декабре 1917 г.
Хотя теперь и установлено, что решение об этих экзекуциях принималось на уровне командиров отрядов[35], оно вполне соответствовали настроениям вождей революции. Выступая на III съезде Советов в январе 1918 г., В.И. Ленин заявил: «Ни один еще вопрос классовой борьбы не решался в истории иначе, как насилием. Насилие, когда оно происходит со стороны трудящихся, эксплуатируемых масс против эксплуататоров – да, мы за такое насилие!..»[36].
В ходе боев Красной армии с белыми расстрелу подлежали захваченные в плен офицеры и казаки. Отно¬шение красноармейцев к расправам над пленными было достаточно спокойным. В целом, подобные боевые эпизоды характеризуются красноармейцами как их «работа». Когда под Новочеркасском удалось подбить танки белых и захватить в плен экипажи, то честь расстрела оказавшегося среди пленных английского офицера взял на себя комдив Д.П. Жлоба[37]. Собствен¬норучные расстрелы командирами пленных воспринимались солда¬тами как их участие в тяжелом ратном деле.
Так почему и за что расстреливали красные? Разберем один эпизод Гражданской войны, случившийся в октябре 1918 г. в Пятигорске. И.Л. Сорокин, командующий Северокавказской Красной армией, весной и летом 1918 г. одержавший ряд внушительных побед, и раньше проявлял узурпаторские наклонности, но время его военных удач прошло, и он уже стал не устраивать советские органы.
Кроме того, он был замечен в финансовых злоупотреблениях. Узнав о намерении Северокавказского ЦИКа сместить его и провести ревизию штабных документов, Сорокин в тот же вечер арестовал по обвинению в сотрудничестве с «кадетскими» войсками его членов – Рубина, Крайнего, Рожанского, Дунаевского и Власова, и расстрелял их у подножия г. Машук. Объявленный преступником, Сорокин не пытался скрыться, а сдался красным и был застрелен в тюрьме командиром одного из полков Таманской армии.
На «сорокинщину», которая представляла собой типичную стычку группировок внутри лагеря красных, решено было ответить актом красного террора. 7 ноября 1918 г. «в ответ на дьявольское убийство лучших товарищей» были казнены генералы Рузский и Радко-Дмитриев, трое князей Урусовых, двое князей Шаховских, сенатор Медем, бывший министр путей сообщения Рухлов, контр-адмирал граф Капнист и др.
Следствие по делу о гибели Северокавсказского ЦИКа хорошо понимало разницу между виновниками драмы символическими – Рузский и Ко – и реальными – сорокинцы, поскольку было составлено два отдельных списка расстрелянных. Логика красного террора имеет собственный причинно-следственный механизм. Советская сторона принимала в расчет не то, что сделал обвиняемый, а то, что, по мнению обвинителей, он мог сделать и как он относился к новой власти. Казни военнопленных и заложников имели смысл не только как уничтожение боевой силы противника.
Существенную роль играла идея санации страны от носителей старорежимных убеждений. В документах, где передается логика убежденных в необходимости террора большевиков, белым ставится в вину развязывание гражданской войны. Она препятствовала налаживанию здоровой жизни в стране и исправлению ошибок (!) новой власти, это и было мотивом устранения их любыми способами от активной роли в жизни страны[38]. Пуля белогвардейцам была назначена за то, что они не хотели смириться с потерей власти, не хотят оставить в покое пролетариат и крестьянство.
Не менее символичной была смерть тех, кто, подчиняясь приказам Сорокина, принял участие в казне членов ЦИКа. Они были арестованы, судимы, во всем признались, раскаялись и были приговорены к расстрелу. Гриненко, адъютант главкома Сорокина, в конце искренней покаянной речи заявил: «Моя просьба к вам, граждане, и к ЦИКу, не расстреливать меня, а дать мне револьвер с одним патроном, чтобы я сам себя убил». Перед смертью он поцеловал револьвер и с присущей тем людям патетикой сказал: «Целую святое оружие трудящихся, несущее смерть врагам революции», и выстрелил себе в сердце[39]. Если б его расстреляли, он уже точно стал бы «врагом революции», смерть же от собственной руки давала ему посмертную надежду остаться возле «своих».
Документы, происходящие из самого большевистского лагеря, подтверждают высокую степень насилия, которая допускалась не только к противнику, но и друг к другу. В приказе об аресте Думенко, подписанном Смилгой, сказано, «в случае сопротивления стереть с лица земли»[40]. Во время боев на Украине командир отряда Красной гвардии рабочих металлургического завода в Таганроге Д.Я. Тертышный во время переправы через Днепр отбился от своих. «Тов. командир и тов. военком» другого отряда арестовали его как «кон¬тру», избили, но вняли его совету, как лучше следует переправиться через реку. Затем ему удалось вернуться в свой отряд[41]. А ведь могли и расстрелять «до выясне¬ния личности».
Но отношения в лагере красных далеко не всегда имели быстрый и обязательный переход от словесных дуэлей к силовым санкциям. Так, в архиве Черноярского уездного исполкома Астраханской губ. есть документы, описывающие конфликт, относящийся к январю 1919 г. В нем переплелось много противоречий. Во исполнение декрета о подчинении в прифронтовой полосе местных властей военному командованию П.П. Студнев, командующий Степным участком Каспийско-Кавказского фронта, назначил начальником местной чека своего человека, а заодно решил произвести ревизию исполкома, т.к. получал много сигналов о нарушениях, творимых служащими этого учреждения.
Черноярские советские работники всполошились, но на их счастье в город неожиданно приехала контрольная группа из Царицына. В тот же вечер наиболее заинтересованные исполкомовцы встретились с контролерами и рассказали им многое о «контрреволюционной» деятельности Студнева и его штаба. Вследствие чего последние были немедленно арестованы. Но инцидент завершился благополучно, т.е. бескровно; через сутки после телефонных переговоров с Царицыным и Астраханью конфликт было решено считать исчерпанным, арестованные были освобождены[42].
Для практики дел ревтрибуналов в отношении красноармейцев и красных командиров было характерно вынесение смертного приговора с последующей заменой его высшей инстанцией, например, Президиумом ЦИК, на длительное тюремное заключение «с правом сокращения срока при хорошем поведении»[43].
(Окончание следует)
Автор: Ольга Морозова, опубликовано в журнале RELGA
1. См.: Розин Э. Ленинская мифология государства. М., 1996. С. 135-159, 236-247.
2. Например, см.: Троцкий Л. Их мораль и наша (1938); Сталин И.В. Политический отчет ЦК XVI съезду ВКП(б).
3. Ariès Ph. L’Homme devant la Mort. P., 1951.
4. Белов В. Лад. Очерки народной эстетики. М., 1981 // http://old-rus.narod.ru/articles/art_38_14.htm
5. Г. Б. Из области народных воззрений и суеверий. Погребальные обычаи и похоронные причитания в связи с народными воззрениями на смерть, существо души человеческой и загробную жизнь // Руководство для сельских пастырей (журнал Киевской духовной семинарии). 1895. Т. 3. № 44 (29 окт.). С. 197 – 208; Орлова В.Д. Нарративные источники об отношении русского сельского населения XIX века к рождению, браку и смерти // Социально-демографическая история России XIX-XX вв. Современные методы исследования. Материалы научной конференции (апрель 1998 г.). Тамбов, 1999.
6. Энгельгардт А.Н. Из деревни. 12 писем. 1872-1887. М., 1956. С. 82, 50-51, 239.
7. Там же. С. 95, 255.
8. Хок C. Л. (США). Голод, болезни и структуры смертности в приходе Борщевка, Россия, 1830-1912 // Социально-демографическая история России XIX-XX вв. Современные методы исследования. Материалы научной конференции (апрель 1998 г.). Тамбов, 1999. C.3-30.
9. Энгельгардт А.Н. Указ. соч. С. 144.
10. Фрэнк С. Народная юстиция, община и культура русского крестьянства. 1870-1900 // История ментальностей и историческая антропология. Зарубежные исследования в обзорах и рефератах. М., 1996. С. 237.
11. Колдуны и кликуши (По поводу судебных процессов об убийствах колдунов) // Руководство для сельских пастырей. 1894. Т. 1. № 4 (23 янв.). С. 81 – 88; № 6 (6 февр.). С.145 -151; № 7 (13 февр.). С. 172 – 174.; Суеверие как источник преступления // Журнал Министерства юстиции. 1862. № 8. С. 455; Титов А.А. Юридические обычаи села Никола-Перевоз Суложской волости Ростовского уезда Ярославской губернии. Ярославль, 1888. С. 279.
12. Энгельгардт А.Н. Указ. соч. С. 189.
13. Государственный архив Ростовской области (ГА РО). Ф. 55. Оп. 1. Д. 556. Л. 18, 18 об.
14. ГА РО. Ф. 243. Оп. 1. Д. 33. Л. 164 об., 192; Д. 35. Л. 295; Д. 40. Л. 45.
15. Мережковский Д.С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы // Мережковский Д.С. Полн. собр. соч.: В 17 т. СПб.; М., 1911-1913. Т. 15. С. 249.
16. Боборыкин П.Д. Побежденных – не судят // Вестник Европы. 1910. №2. С. 2-3.
17. Демидова Е.В. Ненасильственная компонента революции 1905 года // http://www.krotov.info/library/n/nen/asilie_03.htm
18. Гернет М.Н. Смертная казнь. М., 1913. С.101.
19. Курлов П.Г. Гибель Императорской России. М., 1992. С. 15-16.
20. Кизеветтер Е.Я. Дневник 1905-1907 гг. // Российский архив. Т. V. С. 341.
21. Там же. С. 396, 410.
22. Джонсон П. Современность: Мир с двадцатых по девяностые годы. В 2 т. М., 1995. Т. 1. С. 22.
23. Крупская Н.К. Воспоминания о Ленине // Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине: В 5-ти т. 2-е изд. М., 1979. Т. 1. С. 402-403.
24. См.: Краснов П.Н. На внутреннем фронте // АРР. I. С. 106-112.
25. Синегуб А. Защита Зимнего дворца. // АРР. IV. С. 150.
26. Шульгин В.В. Дни. 1920: Записки. М., 1989. С. 184.
27. Журнал министерства юстиции. 1917. № 4; Кудинов О.А. Проблемы классификации формы российского государства в марте-октябре 1917 г. // www.law-and-politics.com/paper.shtml.
28. Демьянов А. Моя служба при Временном правительстве // АРР. IV. С. 109.
29. Савинков Б.В. Борьба с большевиками // Литература русского зарубежья: Антология. Т.1. Ч.2. С. 153-154; Синегуб А. Указ. соч. С. 143.
30. Добровольский С. Борьба за возрождение России в северной области // APP. T. III. С. 14.
31. Октябрьская революция перед судом американских сенаторов: Официальный отчет «Оверменской комиссии» сената. М., 1990. С. 40, 129.
32. Центр документации новейшей истории Ростовской области (ЦДНИ РО). Ф. 912. Оп. 1. Д. 5. Л. 279 об.
33. Деникин А.И. Как началась борьба с большевиками на юге России. // От первого лица. М., 1990. С. 246.
34. Расстрел как чрезвычайная мера был введен 21 февраля 1918 г. постановлением СНК «Социалистическое Отечество в опасности!». Смертная казнь вводилась как внесудебное решение в случаях, подлежащих компетенции ВЧК. Но пролетарские суды до июня 1918 г. не имели права применять ее как высшую меру.
35. Шелохаев В.В. Судьба русского парламентария (Ф.Ф. Кокошкин) // Отечественная история. 1999. № 5. С. 67-70.
36. Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 35. С. 265, 268.
37. ЦДНИ РО. Ф. 912. Оп. 1. Д. 8. Л. 376 об.
38. Запись А.И. Аладжалова от 31 декабря 1918 г. // Книга семьи Аладжаловых. 1911-1938. Находится в семейном архиве у Натальи Юрьевны Аладжаловой (Москва); ЦДНИ РО. Ф. 912. Оп. 1. Д. 5. Л. 760.
39. Борисенко И. Авантюристы в Гражданской войне на Северном Кавказе в 1918 г. Ростов н/Д., 1991. С. 62.
40. ЦДНИ РО. Ф. 912. Оп. 1. Д. 4. Л. 682; Д. 7. Л. 500 об.
41. ЦДНИ РО. Ф. 912. Оп. 1. Д. 4. Л. 696 об.
42. ГА ВО. Ф. 55. Оп. 1. Д. 15. Л. 60-61; Оп. 5. Д. 23. Л. 12; Оп. 5. Д. 29. Л. 47, 55; Оп. 5. Д. 88(2). Л. 49.
43. Большевик. № 51. 14 июня 1919 г.; № 54. 18 июня 1919 г.