66 лет назад умер Сталин: как в СССР встретили смерть «отца народов» и что происходило во время его похорон
К 60-й годовщине смерти Сталина создан проект «050353», в рамках которого публикуются воспоминания современников тех событий.
Издание The New Times публикует несколько текстов, собранных этим проектом: как страна встретила смерть «отца народов» и что происходило во время его похорон
«Такое впечатление, что отказали все тормоза»
Мария Погребова, 1931 г.р.
В нашей семье не было репрессированных, но у мамы было много арестованных знакомых, и она никого не оставляла, пока это было возможно, со всеми переписывалась. И тогда было понятно, что это может случиться с кем угодно в любую минуту: у мамы после 1937 года осталась седая прядь /…/ В 1953-м мне был 21 год, я училась на истфаке в университете. Сначала объявили о болезни Сталина, и в общем, все уже было более или менее понятно. Я помню хорошо этот день, потому что мы тогда подали заявление в ЗАГС — так случайно совпало.
Разговоров о том, что наконец-то, слава богу, у нас дома не было, и это притом что все мы были соответствующим образом настроены.
Всеволод Романович, мой на тот момент еще будущий муж, рассказал, что, когда стало известно о смерти Сталина, его разбудила его мама и сказала: «Сталин умер — свадьбы не будет!» /…/ Насколько искренне все плакали — не знаю. Конечно, у людей было ощущение конца чего-то, конца эпохи. «Сталин умер — свадьбы не будет» — от этого многие и плакали: совсем непонятно было, что дальше.
Мы с мужем учились на одном курсе, оба были вполне правильными комсомольцами. И вот в университете был разговор о том, что нужно собраться группой и организованно пойти на похороны. Тогда мы как-то не собирались идти, а потом объявили, что желающих так много, что прощание будет и ночью. И вот тогда мы решили пойти — интересно, потому что ночью!
Эту ночь я очень хорошо помню, это ощущение наступившего хаоса. Я дважды в жизни испытывала это чувство. Первый раз было знаменитое 16 октября 1941 года, мы тогда были в Москве. И второй раз — в день прощания со Сталиным.
Мы вышли из квартиры моего жениха в Коптельском переулке. Помню, что почему-то какие-то бутерброды там с собой заворачивали. Спустились вниз к бульвару из Костянского переулка и пошли к Трубной — как раз туда, где в итоге произошла страшная давка. Когда мы влились в эту толпу-очередь, была уже ночь. Странное было ощущение от этой толпы — шли медленно, и многие смеялись, хохотали. Помню, была пожилая пара, они все возмущались и говорили: «Что же это такое!» Помню еще, как мимо нас вдруг проехал трамвай, ночью, непонятно откуда взявшийся. Прямо как гумилевский трамвай, пролетел не останавливаясь. Еще были группы подростков-хулиганов, которые периодически нападали на очередь. Идея у них была вроде как пробраться и занять место без очереди, но на самом деле им явно не это было нужно, а как-то хотелось подраться, что ли. А мужчины держали оборону. Поразительно, что нигде не было видно милиции. Было четкое ощущение хаоса, такое впечатление, что отказали все тормоза — все что угодно могло быть при Сталине, но этого быть не могло.
Так мы шли-шли по бульвару, а потом нам стало скучно, и мы пошли домой. И очень вовремя, потому что иначе бы попали в самую давку.
В газетах про это не писали, но что была давка и много человек погибло — все знали /…/
Интересно, что после того как Сталина похоронили, его резко перестали упоминать по радио, в газетах.
«МАМА СКАЗАЛА «СЛАВА БОГУ» И ПРОДОЛЖАЛА РАБОТАТЬ»
Анастасия Баранович-Поливанова, 1932 г.р.
Я тогда училась в испанской группе романо-германского отделения филфака МГУ. И несколько дней перед пятым марта мы с нашим испанцем-преподавателем на каждом занятии переводили бюллетень о здоровье Сталина, который печатался во всех газетах. Весь, включая температуру и количество белка в моче, переводили прямо с ходу с русского на испанский, так же как за некоторое время до этого мы переводили сводку новостей из Северной Кореи.
6 марта я пришла, как обычно, на занятия, нас собрали на траурный митинг в Большой Коммунистической аудитории в новом здании старого университета, где сейчас журфак. Что именно говорилось — не помню. Я видела в коридоре парторга, которая рыдала в голос и сама держаться на ногах не могла, ее под руки держали приближенные. У декана под стеклами пенсне или очков тоже поблескивали слезы.
Траурный митинг длился недолго, потому что следующее занятие у нас, как обычно, проходило уже на филфаке, то есть в старом здании университета. Это был семинар по марксизму. Хотя занятия как такового не было. Помню, сидит потрясенная преподавательница марксизма, кстати, очень милый человек, и говорит: «Вот если бы сейчас спросили, что у меня самое дорогое? Дочка, конечно. И вот скажи: отдай ее — и он воскреснет, — я бы согласилась». /…/
После университета я зашла к маме и рассказала о смерти Сталина. Мама в это время печатала на машинке. Она перекрестилась, ответила «слава богу» и продолжала работать.
Все эти дни по радио с раннего утра передавали классическую музыку. И флаги были в городе приспущены.
НЕ МОГУ УТВЕРЖДАТЬ, ЧТО ЭТО БЫЛИ ТРУПЫ, НО ЭТО БЫЛИ ЛЮДИ ЗАДАВЛЕННЫЕ. И ЕЩЕ В КОНЦЕ БУЛЬВАРА — ОГРОМНАЯ КУЧА КАЛОШ
«Я СТАЛА ПРОБИРАТЬСЯ ПОД НОГАМИ У ЛЮДЕЙ»
Элла Опальная, 1935 г.р.
Я до сих пор помню, как однажды, сидя у мамы на коленях, с душевной болью спрашиваю: «Мамочка, а скажи мне, кого я больше люблю — тебя или товарища Сталина?» Я обожала Сталина. И вдруг, когда до выпускных экзаменов оставалось каких-то несколько месяцев, объявили, что он болен. Мы ходили, я помню, по школе и плакали. И потом по радио объявили, что Сталин умер.
Радио же тогда никогда не выключали полностью, так что мы все узнавали из этой маленькой «тарелки». Сначала играла какая-то классическая музыка, а потом сообщили о смерти Сталина. Для нас это была просто трагедия. Папа, конечно, не плакал и ничего не говорил. Но я плакала, мама с соседкой тоже. Это были два партийца, которые рыдали не просыхая, ревмя ревели. Всех охватило горе, величайшее горе. Как будет жить страна? Как вообще мы будем жить без вождя, без товарища Сталина? Ну как мы можем без него жить?
У нас в школе была торжественная линейка. Пришли все ученики с первого класса до десятого. Все учителя рыдали, мы тоже рыдали. Стояли на линейке, и я не могла пошевелиться, а одна девочка из нашего класса даже упала в обморок. Все стали давать какие-то клятвы. Первоклассницы клялись, что теперь будут учиться только на «хорошо» и «отлично».
Родители на прощание не пошли, а я пошла вместе с классом. Маме и папе я ничего не сказала — возможно, они бы меня остановили. 22 человека, организованно — мы все делали организованно — сбежали с уроков. Мы были очень аккуратные и старательные, пионерки-комсомолки, но тут просто не выдержали. Даже, насколько я помню, пропустили контрольную по алгебре. Мы решили, что обязательно надо идти.
Мы знали только одно — прощание в Колонном зале Дома Союзов, и стали туда пробираться. Везде было оцепление, и каким маршрутом идти, мы не знали — шли туда, где видели скопления людей. Я прекрасно помню, как мы очутились на Лубянке — там было конное оцепление, и мы как одержимые пролезли прямо под лошадьми. От Лубянки пробрались к Кузнецкому, преодолевая все заслоны. Где-то мы даже крышами прошли. Выскочили чуть ли не к самому Колонному залу, но к нам подошел милиционер и велел идти на Трубную — в хвост очереди.
Очередь напирала с Рождественского бульвара, людей становилось все больше и больше. Мы сильно проголодались, а там была тогда какая-то маленькая булочная. Мы купили бумажный пакетик с сушками и на ходу их грызли. В какой-то момент толпа стала напирать, река людей начала шататься, послышались крики.
Мы шли по левой стороне Трубной, там, где дома, а справа шел бульвар, и между бульваром и улицей стояли сплошь машины, автобусы огромные, грузовики с военными. У этих домов, как правило, были подвалы, где в то время тоже ютились люди, из этих подвалов наружу выходили окна, и сверху, на углублениях, лежали решетки. И мы увидели, что толпа давит так, что эти решетки просто с места согнали, и люди с криками начали туда проваливаться. Меня охватил дикий страх, что сейчас я туда провалюсь. Я стала пробираться под ногами у людей и старалась пробраться на правую сторону, которая уже с бульваром граничила.
Поднять руку уже было нельзя, можно было только с опущенными стоять. И вот у одной из наших девочек в руках был пакет с остатками сушек. Поднять его она не могла и держать уже не могла. Она его выпустила. И вот этот пакет — он не падал. Это у меня перед глазами стоит. Такое чудо: этот пакет не падал. Он завис и висел. Он провисел в воздухе какие-то секунды, а потом упал, и толпа по этим сушкам прошлась, и звук был жуткий, как будто по костям.
Люди все напирали и напирали, воздуха не хватало, никто не мог вздохнуть. Начались дикие крики, вопли, обмороки, люди ползали. Я понимала только одно — надо пробраться к правой стороне. И получилось так, что я приткнулась к этой ограде, где были машины.
В тот день на мне была куртка с заячьим мехом — мой дядя был довольно важный работник и получил в подарок комбинезон американского летчика по ленд-лизу. И вот когда меня на Трубной уже полностью приткнули, я почувствовала, что у меня внутри все просто раскололось! Из горла потекла кровь и потекла на эту белую куртку. Там был молодой парень, он протянул руку, сгреб меня за шиворот и выбросил на бульвар.
Потом наши девочки тоже начали просачиваться и выходить на бульвар. Никто так и не дошел до Колонного зала и не похоронил Сталина. Я лежала в снегу и помню — ко мне все подходили, и нас больше всего волновал вопрос: «Что же делать? Куртка испачкалась!» Пятно было прямо у сердца, и все начали вырывать из этого места мех, старались очистить эту кровь снегом. Потом мы узнали, что наш знакомый мальчик из соседней школы погиб в этой толпе.
Через день мы снова побежали на Трубную и увидели вот какую картину: там стояло, если я не ошибаюсь, два «студебекера», задернутые брезентом, и была толпа людей, которые искали калоши. Этот момент я тоже запомнила.
«МАМОЧКА, А СКАЖИ МНЕ, КОГО Я БОЛЬШЕ ЛЮБЛЮ — ТЕБЯ ИЛИ ТОВАРИЩА СТАЛИНА?» Я ОБОЖАЛА СТАЛИНА
«НА КАЖДОЙ СКАМЕЙКЕ ЛЕЖИТ БЛЕДНЫЙ ЧЕЛОВЕК»
Ирина Золотаревская, 1934 г.р.
Одно из врезавшихся воспоминаний: я иду по бульварам, и на каждой скамейке лежит бледный человек. Не могу утверждать, что это были трупы, но это были люди задавленные, потому что давка была большая. И еще в конце бульвара — огромная гора калош. Сейчас забыли, что такое калоши, а тогда их и на туфли надевали, и на валенки, и вот эта вот гора калош в конце бульвара мне очень запомнилась.
«ЕГО ЛИЦО ПОКАЗАЛОСЬ МНЕ СМЕРТЕЛЬНО ЗЛЫМ»
Олег Басилашвили, 1934 г.р.
Мама и отец известие о смерти Сталина встретили внешне спокойно, а бабушка моя стала безумно рыдать и причитать. Она была женой архитектора, почетного гражданина города Москвы, и Октябрьская революция лишила бабушку всего, что она имела, но имя Сталина было для нее свято. В семье обсуждений смерти Сталина я не помню.
Я учился тогда на втором курсе студии Московского художественного театра. Вскоре после сообщений о смерти Сталина студентов собрали в зрительном зале театра, выступали артисты, и я помню, как Михаил Николаевич Кедров — в то время художественный руководитель МХАТа — рыдал и так и не смог завершить свою речь, только указывал на ложу, в которой на спектаклях сидел Сталин. На этом траурном заседании многие закрывали глаза платками, но я не плакал и даже вспомнил реплику пушкинского персонажа из «Бориса Годунова»: «Все плачут, заплачем, брат, и мы».
Очереди к гробу стояли безумные. Моя мама встала в очередь у Чистых прудов, прошла Сретенку и стала спускаться вниз, к Трубной. Там ее нашел отец, выдернул и повел домой, и таким образом спас ей, возможно, жизнь. На Трубной была чудовищная давка. Тогда рассказывали, что на площади нашли головы, людей вдавливали в стены, кто-то из жильцов первых этажей домов открывал окна и втаскивал людей к себе в квартиры, но все равно погибли многие — Сталин унес с собой громадное число жертв. В газетах о давке тогда ничего не написали, но все знали об этом друг от друга.
А я влился в очередь и оказался в Колонном зале Дома Союзов. Почетного караула у гроба не было, во всяком случае, я не обратил внимания. Меня поразило, что в зале не было особой траурной атмосферы. Было очень светло, очень пыльно, а вдоль стен стояло громадное количество венков. Сталин лежал в мундире с блестящими пуговицами. Его лицо, которое на фотографиях всегда было таким добрым, показалось мне смертельно злым.
Мой отец — директор Политехникума связи имени Подбельского, член райкома партии — был приглашен на траурную церемонию 9 марта на Красную площадь. Естественно, он стоял не на Мавзолее, а на противоположной стороне — около ГУМа. Потом он мне рассказывал: «Ты знаешь, Берия произвел на меня странное впечатление — шляпа была надвинута на глаза, а кашне намотано выше носа. Он был похож на американского гангстера в кино». Это тогда Берия кричал: «Кто не слеп, тот видит, что в эти скорбные дни…»
«И НАЧАЛОСЬ ОБЩЕСТВЕННОЕ РЫДАНИЕ»
Наталья Старостина, 1942 г.р.
Мне было 11 лет, и я даже толком не знала, где мой отец. Никто не говорил «твой отец сидит», и никто особенно не скрывал, а было непонятно что. И меня это вполне устраивало.
Мы с мамой в то время кочевали по теткам. Няня уже умерла, мама вернулась, когда мне было пять лет — ей, слава богу, дали бытовую статью за взятку охраннику. Она хотела передать какие-то именные часы, ее и посадили по этому делу. Прописали ее у Шары, младшего брата — он был инвалид войны, имел какие-то возможности.
Мы жили то у него в коммуналке на Большой Грузинской, то у Штоков на Беговой, то у Кавы, моей любимой тетки, сестры отца, у которой было три мужа, все спортсмены. Первого, Виктора Прокофьева, расстреляли, второй, Пал Палыч Тикстон, русский англичанин, был посажен, и в ссылке они были вместе с моим отцом. А в третий раз она вышла замуж за Виктора Дубинина. Ему дали квартиру на Садовой-Триумфальной, двухкомнатную, но было впечатление, что это дворец. При этом он принципиально не состоял в партии. Это был первый человек, еще до отца, кто участвовал в воспитании моего антисоветизма. Он слушал голоса, когда еще никто не имел радиоприемника, обзывался сволочью на Сталина, говорил, что нет ничего хуже советского устройства и что он тысячу раз готов быть безработным на Западе. К тому же жуткий антисемит какого-то, я бы сказала, фашиствующего уклона — он считал, что революцию сделали евреи.
Мама эти темы обсуждать боялась. Уже потом, когда отец вернулся и говорил: «Одна сволочь испортила всю природу (это Мичурин), а другая — всю жизнь (это Ленин)», — мама отвечала: «Поговори-поговори, тебя уже посадили за твой язык, теперь ты хочешь, чтобы ее посадили, ведь она пойдет в школу и все там расскажет».
Чем был Сталин для меня? Я знала, что он главный, и видела красивое лицо на портрете в «Родной речи». Ленин мне постыдно казался уродом, а этот! Не видно было никаких рытвин, не видно роста, а только славная улыбка и мягкий прищур глаз. Эта белозубость! Мы вообще с подругами выбирали, кому кто нравился. Молотов нас очень пленял. Картинка Сталина и Молотова с детьми — это просто умереть! Какие-то разговоры были, что Сталин болен, но по своей привычке чураться всего неприятного я старалась не слушать.
О его смерти я узнала дома. Потом я поехала в школу, с Беговой на Грузинскую. Пришли мы в школу, и началось это общественное рыдание. Помню — мы встаем каждый за своей партой, и все рыдают до умопомрачения, начиная от Марьи Дмитриевны. Наша классная руководительница Марья Дмитриевна Шустова — говорили, что она из семьи купцов Шустовых — платком закрывается, произносит что-то всхлипывая, и рыдают все. А у меня — ни одной слезы. Не из протеста, а у меня вообще плохо со слезами в таких вещах. Надо заплакать, неприлично же, когда все рыдают, а тут стоит какой-то пень. И тогда Марья Дмитриевна, я так ей благодарна, прекрасно поняла ситуацию и говорит: «Хватит, девочки, плакать, это слабость. А знаете, кто на самом деле переживает больше всех? Наташа. У нее то, что называется, каменное горе». И все на меня смотрят с уважением.
Официальная часть рыданий закончена, можно идти домой. А у меня была подруга Танька Соловьева, такая смешливая красавица. И вот мы с Танькой выходим из класса и начинаем хохотать — у нас истерика, не можем остановиться, от смеха валимся друг на друга, почти ползая у гардероба. Тут нянечка высовывается и говорит: «Девки, идите-ка вы от греха домой».
НА ПЛОЩАДИ НАШЛИ ГОЛОВЫ, ЛЮДЕЙ ВДАВЛИВАЛИ В СТЕНЫ. СТАЛИН УНЕС С СОБОЙ ГРОМАДНОЕ ЧИСЛО ЖЕРТВ
«ДУМАЕШЬ, МОСКВУ НЕ ПЕРЕИМЕНУЮТ В СТАЛИН?»
Георгий Мирский, 1926 г.р.
Я в это время был аспирантом в Московском институте востоковедения, мне было 26 лет. Услышали мы с матерью новость по радио, мать выбежала в коридор нашей коммунальной квартиры, натолкнулась на соседку и воскликнула: «Сталин умер!» Соседка зажала ей ладонью рот: «Вы с ума сошли!» — «Да по радио сказали!» — «Нет, что вы, молчите!»
Я тут же поехал в институт, там уже собрались практически все студенты, большинство преподавателей и аспирантов, все приехали добровольно, стихийно. Митинг, много выступавших. Будущий известный телевизионный обозреватель Фарид Сейфуль-Мулюков говорит: «Я как услышал об этом утром, показалось, что солнце зашло». Он же потом меня спрашивает: «Думаешь, Москву не переименуют в Сталин»? Я, как редактор институтской стенгазеты, пишу статью, начинающуюся словами: «В этот черный день…» Секретарь парткома поправляет: «Не надо в обращении ЦК таких слов, нет, вычеркни». /…/ Эти несколько дней после смерти Сталина люди ходили как мешком стукнутые, повторюсь, не потому, что любили вождя, а потому что Сталин был частью жизни, постоянной и непременной, с его смертью выпал главный камень существования, непонятно стало, как вообще жить дальше. Ни разу за все те дни я не видел ни одного человека, который выглядел бы глубоко переживающим, рыдающим — ни од-но-го! Но растеряны были все.
Но уже в апреле, выступая с лекциями, я заканчивал их не так, как прежде: «И залогом всех наших успехов является то, что нас ведет вперед вдохновитель и организатор всех наших побед великий Сталин!» Теперь уже вместо двух последних слов я говорил другие — «Коммунистическая партия».